Итоги № 32 (2012)
Шрифт:
Замечателен был и кружок «Газета», где нас фактически учили читать между строк. Мастерство и преданность своему делу школьных учителей привели к тому, что уже в восьмом классе у меня возникло желание стать профессором. Думаю, что это объяснялось не мечтательной самонадеянностью, а тем, что собственно профессорская среда, хорошо знакомая с детства, воспринималась как естественная. Убежден: если основные способности, пристрастия и антипатии складываются еще в дошкольные годы и считается общепризнанным, что все мы вышли из детства, то профессиональные склонности определяются в школьном возрасте.
— Когда же сбылась ваша детская мечта?
— На сей счет есть забавная история. В 1945—1951 годах я был внештатным преподавателем-консультантом Заочной высшей партийной школы: выезды с лекциями и консультациями в другие города, семинары с московскими группами, отзывы на контрольные работы, причем все это за весь период отечественной истории — как тогда выражались, от палеолита до Главлита. Это давало опыт преподавания и существенно расширяло исторический кругозор.
— Мы привыкли представлять вашего отца человеком сильным, мужественным, с неизменной улыбкой и окладистой бородой. Неужели правда, что он чуть ли не всю сознательную жизнь тяжело болел?
— Он рано заболел неизлечимой формой туберкулеза, причем это была такая форма болезни, когда обострения повторялись каждые десять лет. Когда ему было 22—23 года, его впервые положили на полгода в госпиталь, и там у него выросла борода. Так появилась фирменная борода Шмидта. Через десять лет, уже в советские годы, приступ болезни повторился. Его отправили лечиться в Альпы, и там он овладел мастерством альпиниста. В третий раз обострение болезни совпало с «Челюскиным». Он тогда острил, что попадет в учебники медицины, потому что болезнь тянется очень долго. В 40-е годы у него открылось кровохарканье. Последовало специальное распоряжение правительства для выделения дефицитного стрептомицина. С помощью этого препарата, а потом антибиотиков отцу удалось продлить жизнь, но не вылечить. Он умер от туберкулеза в 1956 году. Ему было почти 65 лет, то есть он болел более 40 лет. Пишут о Шмидте много, и все сосредотачивают внимание на героической арктической эпопее и на том значении, которое она имела для развития советской науки и всего общества. По моему мнению, главный героизм отца — его многолетняя борьба с болезнью, которая, конечно, снижала качество жизни, однако не помню, чтобы он когда-нибудь жаловался на плохое самочувствие. Самый героический период его жизни — последние 12 лет. Отец был большей частью лежачий больной, но продолжал работать, писать. Он был раздавлен и одинок, к нему даже внуков не пускали, потому что для них это могло быть опасно. Именно в эти годы, особенно после смерти Сталина, мы очень сблизились. Помню, когда в Москве проходил XX съезд, я принес ему речь Хрущева, и отец был поражен фактом насильственной смерти Орджоникидзе. Для него это было страшным открытием — ведь это произошло в момент подготовки полярной экспедиции, когда он каждый день бывал в Кремле, общался с людьми, которые, вероятно, все знали, но ничего не говорили. Даже шепотом они не делились друг с другом.
— Правда ли, что Сталин хотел вернуть вашего отца в Академию наук?
— В 1951 году умер Сергей Иванович Вавилов, тогдашний президент академии. Сталину предложили новый состав президиума Академии наук, и он, очень недовольный, спросил: «Почему нет Шмидта?» А ведь он сам вопреки уставу академии своей волей вывел его из состава президиума! Но отец был уже очень болен, а Сталину был отмерен еще меньший срок. В последний год жизни вождя заказывается картина «Заседание президиума Академии наук», на которой академик-географ Герасимов делает доклад о сталинском плане зеленых насаждений. В президиум на картине решили посадить не только действующих членов президиума, но и знаменитых ученых, которых там быть не могло: 90-летнего Зелинского, 88-летнего Обручева, основателя отечественной гельминтологии Скрябина, зоолога-паразитолога Павловского и Шмидта, который в это время был прикован к постели. Но раз Сталин так решил, надо было позировать. Отца решили сфотографировать, а потом срисовать. Я как-то пришел к нему домой и вижу, что он сидит в черном костюме со Звездой Героя и в домашних туфлях: должен был прийти фотограф, чтобы запечатлеть его для будущей картины. Забавно, что на этой картине рядом оказались академики, которые в реальной жизни друг с другом даже не здоровались. Зато художник Щербаков, который все это изобразил, успел получить Сталинскую премию.
— Как вы думаете, как бы ваш отец отнесся к сегодняшним идеям развития Арктики?
— Он бы порадовался, что исследования продолжились, хотя нынешнее глобальное потепление и подтаивание полярных шапок — это, конечно, тревожный знак, который говорит о растущем антропогенном влиянии и грозит чередой новых стихийных бедствий. Шмидт писал, что Арктика — это красавица, лежащая на ларце с драгоценностями. Для России арктический шельф — безусловно, настоящий кладезь углеводородного сырья. Отец это прекрасно понимал.
— У него ведь была другая семья?
— Официально у него была другая семья, жена Вера Федоровна, талантливый врач-психиатр, секретарь фрейдистского общества, и сын Владимир, Волк, как мы его звали, мой старший брат. При этом отношения у родителей были самые близкие. До тех пор, пока отец мог преодолевать нашу лестницу (лифт появился уже после его смерти), он часто приходил в гости, оставался ночевать. Ни я, ни мама дефицита от общения с ним не чувствовали.
— Как к этому относилась Вера Федоровна?
— С пониманием. Я не помню каких-то выяснений отношений, скандалов по этому поводу. Мне было около восьми лет, когда родители решили, что раз в неделю нам всем надо общаться. И мы стали ходить друг к другу в гости — то они к нам, то мы к ним. Ревности не было. Как-то Вера Федоровна подарила мне привезенную из-за границы чудесную машинку, уменьшенную копию настоящего автомобиля! Восторгу моему не было предела. Во время таких встреч мы любили играть в буриме. Когда папа в 1932 году был на борту парохода «Сибиряков», который впервые в истории совершил сквозное плавание по Северному морскому пути из Белого моря в Берингово, мы с Волком сочинили такое четверостишие: «Архангельск — северный порт, стоящий на Белом море. Папа, лопая торт, мечтал о морском просторе».
— На страницах книги «Герои и злодеи российской науки» известный биолог Симон Шноль вносит вашего отца в разряд злодеев за то, что он якобы запрещал публиковать книги Александра Чижевского.
— Здесь я с Симоном Шнолем категорически не согласен. Отец очень симпатизировал идеям Чижевского о космоземных связях и никаких препятствий ему никогда не чинил. Но издать их в те годы было просто невозможно. Отец как руководящий работник Академии наук это понимал и изменить ситуацию не мог. Ему удалось пробить труды известного народовольца Николая Морозова, который провел 20 лет в Шлиссельбургской крепости и там создал массивный труд, по существу, перекроив всю мировую историю на свой лад. При этом он пользовался им самим изобретенным математическим методом и имевшимися у него на тот момент астрономическими данными, как выяснилось, довольно устаревшими. С научной точки зрения идеи Морозова весьма спорны, хотя, безусловно, это героический энтузиаст, который выжил в заточении благодаря вере в свои идеи.
— Такое случается. Скажем, в страшных гулаговских застенках Лев Гумилев создал теорию пассионарности, записывая свои мысли на обрывках газет.
— Да, и к этой теории можно относиться по-разному, но сам акт интеллектуального творчества в условиях абсолютно нечеловеческих вызывает несомненное уважение и восхищение. Отдавая дань этим чувствам, отец приложил усилия к изданию книги Морозова. Однако после ее выхода у него были неприятности: пусть автор и революционер, но из его труда следовало, что все наоборот. Новый Завет был написан до Ветхого, черное — это белое, белое — это черное, и все, что нам известно, происходило не так и не там. Ерунда, конечно, полная. Однако подобные воззрения многим казались опасными, потому что могли посягать и на такие незыблемые вещи, как история революционного движения. После этого издать еще и опального Чижевского с его идеями гелиобиологии, отличными от того, что пропагандировала марксистско-ленинская наука, было невозможно. При этом отец всегда считал, что любая научная гипотеза имеет право быть высказанной, если она не является националистической, не призывает к насилию и не вредит людям. Я с ним совершенно согласен. Когда началась дискуссия по теории Отто Юльевича, его поддерживали верхи, и он вполне мог сыграть роль Лысенко — отыграться на несогласных. А их было предостаточно. Он этого делать не стал и, наоборот, крайне уважительно повел себя в отношении оппонентов, всех выслушал и назвал имена зарубежных ученых, которых не принято было упоминать: тогда был разгар борьбы с космополитизмом.
— Почему же тогда вы так рьяно нападаете на идеи Анатолия Фоменко, изложенные в его «Новой хронологии», которые, кстати, опираются на труды Николая Морозова?
— Идеи Фоменко — страшная беда! Дело в том, что к науке они не имеют никакого отношения — ни к исторической, ни, как выясняется, к какой-либо другой. При этом у него немало сторонников, и среди них ни одного гуманитария, все — технари, люди, явно не получившие общекультурного образования. Иначе бы им не могло взбрести в голову, что, например, голую Венеру Милосскую могли изваять в оккупированной Греции, когда там были турки. Фоменко — специалист в высшей математике, в топологии, он наделен учеными степенями и высокими званиями, и читатель ему доверяет просто потому, что он академик, а академик врать не будет. В результате дело порой заходит слишком далеко. Уже есть случаи, когда не очень грамотные чиновники рекомендовали книги Фоменко для изучения на уроках истории.
— Расскажите, как вы стали студентом МГУ.
— Поступил на исторический факультет легко. Произошло это в 1939 году. Даром судьбы оказалось то, что просеминарий в нашей группе вел Михаил Николаевич Тихомиров, ставший вскоре моим главным научным руководителем. Помню, как я впервые выступил на семинарских занятиях с докладом «Идеология самодержавия в произведениях Ивана Грозного». Готовился по первоисточникам, приобретя у букиниста издание сочинений Андрея Курбского, попутно овладевая древнерусским языком и оставляя на полях первые маргиналии наукообразного стиля. Не помнится, чтобы Тихомиров консультировал и подсказывал литературу. Доклад получился самостоятельный и, главное, основанный на изучении текста источника и комментариев к нему. Это внушило первую мучительную радость творческого осмысления исторического материала и показало значимость источниковедческого подхода к теме. Думаю, ученый начинается не с первых публикаций в академических изданиях, а с этого мучительного процесса поисков нужных книг, раздумий, освоения языков — словом, того, что называется творчеством. С тех пор именно такой подход лежит в основе моей научной работы, а затем и обучения студентов. А тематика истории России времени Ивана Грозного стала надолго главной темой исследований, к которой возвращаюсь иногда и поныне.