Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Из первых рук
Шрифт:

Потом мы вернулись домой, и пока Эйбл пробовал резец о буфет, или, вернее, о погребец леди Бидер, я прошел в студию и на Эйбловой половине обнаружил, что Лоли все еще лежит, прижавшись лицом к полу. Она была буро-сизая от холода и окостеневшая, как труп.

—Эй, — сказал я. — Ты вроде замерзла.

—Я боялась двигаться: мне показалось по его глазам, он нашел то, что нужно. Потом он сказал бы, что я все испортила.

—Мне бы ты в таком цвете не подошла, — сказал я. — Но скульпторы, наверно, народ неразборчивый.

Тут вошел Эйбл и сказал:

—Эй, Лоли, какого черта ты валяешься здесь столько времени?

—Ты же не велел мне одеваться.

—Не велел?

Ах, извини. Разве ты не проголодалась? Вставай-ка, выпей чаю. Нет, погоди. Минутку. В изгибе левого плеча что-то есть. — И он принялся тесать камень.

Он тесал всю ночь. Я слышал, как он напевал и насвистывал. А когда утром я заглянул на его половину, то нашел его в великолепном настроении. Он здорово продвинулся. Но тут мы заметили, что Лоли плачет. И когда мы спросили ее, с чего это она, она сказала, что боится за Эйбла. Он, верно, страшно устал. Но мы подняли ее, хорошенько растерли полотенцами, напоили чаем, и десять минут спустя она уже готовила нам завтрак.

—Вот это женщина. На тысячу одна, — сказал Эйбл. — Вынослива, как слон. Она позировала мне как-то на улице в декабре, когда снегу было по щиколотку; я ее не заставлял, сама захотела — и ничего. Только кончик носа обморозила, а он мне и не нужен.

Лоли действительно была крепко скроена. А в жене это первое дело. Она позировала Эйблу весь тот день и почти всю ночь. Пока у него самого резец не стал валиться из рук и в глазах не потемнело.

Назавтра у него, конечно, опять разладилось. В сердцах он швырнул молотком в зеркало леди Бидер и смылся. Лоли разыскивала его по всему Лондону. И каждый вечер приходила ко мне плакаться. Только бы он опять не повесился, говорила она.

—Он всегда так: день хандрит, день на седьмом небе. Не люблю, когда у него хандра. Но что поделаешь? У каждого свои недостатки. А он, надо прямо сказать, муж хороший. Не то, что Биссон. Тот бьет натурщиц спортивной дубинкой, просто так, чтобы поразмяться.

—Мне казалось, эта группа ему удается.

—Удается? — сказала Лоли. — Нет. Прежняя была лучше. Впрочем, все его скульптуры никуда не годятся. Ни в одной меня узнать нельзя — бесформенная куча. Только, пожалуйста, ему не проговоритесь. Сам он не увидит, а работа его успокаивает. Ах, бедняга, — сказала она жалостливо. — Горе одно, а не скульптор. Вряд ли хуже есть на свете. Но, по-моему, он счастлив. Как вам кажется? Насколько может быть счастлив человек с таким хилым здоровьем и при таком беспорядочном образе жизни.

—Думаю, что счастлив, — сказал я, — Иногда. Только, пожалуй, сам того не замечает.

—Ему нравится быть скульптором, — сказала Лоли. — Наверняка нравится. И я ему тоже нравлюсь. Особенно со спины. Нет, конечно же, он счастлив.

—Насколько может быть счастлив человек, — сказал я.

—Счастлив, — сказала Лоли неуверенно. — Во всяком случае, когда у него подъем. Уж я-то знаю, как с ним быть, когда в руках у него новый камень и нет бессонницы.

—Что, он уже однажды вешался?

—Пытался. Но как раз когда он начал задыхаться и терять сознание, ему вдруг в голову пришла новая идея — что-то вроде новой готики, — и он забарабанил по стене. Пришли соседи и сняли его.

Раздетой Лоли была мне ни к чему. Формы для скульптора: ни шеи, ни талии, ноги как солдатские сапоги. Но в одежде она мне нравилась. Она придерживалась старой моды: лиф на пуговичках, длинная юбка, шляпка с перьями в стиле старушки Фил Мей. Дело в том, что, как она мне объяснила, при такой короткой шее лучше носить длинные волосы. А так как они были густые, она зачесывала их вверх, а такая прическа требует шляпку. И так как ноги у нее были короткие и толстые, она предпочитала

длинную юбку. Поэтому она остановилась на моде девяностых годов. И ей это шло, с ее моськой как у мопса. При виде Лоли я вспоминал свою юность, когда женщины выглядели женщинами. Конечно, до Сары ей было далеко. Лоли росла в эпоху хромированной посуды и вошла в жизнь вместе с целлофановыми обертками. Порою она сама не знала, что она — женщина или зубоврачебное кресло.

— Рожать детей? — говорила она. — Нет, только не я. Столько хлопот ради пушечного мяса. Не пойдет. А когда ты из-за них вся выпотрошишься, они тебе скажут: «Освобождай, старая, место, пора на кладбище».

Когда я смотрел, как она потягивает пиво в «Орле» и ее страусовые перья колышутся от ветерка, обычного у газовых заводов, я чувствовал себя снова двадцатилетним, в котелке и узких брючках. Но когда я обнимал и тискал ее, она не хихикала, как женщины в доброе старое время, и не шептала: «Не смей!», и не подымала на меня, как Рози, глаза, говорившие: «Вперед, вперед, смелей, вперед», а только отхлебывала очередной глоток пива или продолжала объяснять, какие у Эйбла слабые нервы. Нет, настоящей жизни, жизни женщины, она и не нюхала. И никакой другой у нее тоже не было.

Но я охотно разгуливал со старомодным лифом и страусовыми перьями, и мы обошли все пивнушки и другие злачные места в Челси, Хемпстеде и Хаммерсмите. Завернули даже в «Элсинор».

Я подумал, что Плант сможет помочь нам: он наперечет знал все ночлежки вместе с их обитателями.

Мои отношения с Плантом уже не были прежними. Он был против моего переезда к Бидерам. Ни разу не зашел ко мне туда и наотрез отказался взять у меня взаймы.

—Извините, мистер Джимсон, — сказал он, — но я люблю быть сам по себе. Не делал и не буду делать долгов.

—Очень хорошо. Но жить-то вам надо,— сказал я. Я застал его на кухне в «Элсиноре» без гроша в кармане. Есть ему было нечего.

—Мне дают койку за то, что я здесь убираю.

Когда я рассмотрел его получше, мне показалось, что он постарел лет на двадцать: ему можно было дать все восемьдесят.

—Послушайте, Плант, — сказал я. — «Элсинор» вас уморит. Вы не созданы для ночлежки. За место в жизни приходится бороться. И чем ниже стоишь, тем яростнее. А вы так и не научились драться. Философ до мозга костей — ни кулаков, ни зубов.

Но Плант только качал головой.

—Каждому свое, мистер Джимсон, — сказал он. — Каждому свое. Жизнь сложилась так, как сложилась.

—А как сложилось с едой? — спросил я.

—Да ничего, — сказал он. — Народ здесь на редкость небережливый. Вы даже не поверите, сколько огрызков хлеба и бекона летит в ведро. А уж счистить мякоть с селедки никто не умеет. Так что мне хватает.

И он не взял у меня ни пенни.

—Нет, — сказал он. — Уж вы извините, мистер Джимсон, но я не люблю делать долги.

—Беда с вами, Планти, — сказал я. — Слишком уж вы горды. Неужели лучше выуживать огрызки из помойного ведра, чем сознаться, что вы неправы?

—В чем неправ, мистер Джимсон?

—В отношении к жизни. Тут нечего мудрить. Все очень просто. Как сказал дрозд улитке, прежде чем разбить ее раковину о камень: «Не так, так этак».

Но говорить с Планти было бессмысленно. Он слишком глубоко ушел в себя. Даже не мог сказать, заглядывал ли Эйбл в ночлежку, так как не видел, кто приходил и уходил. Он целыми днями сидел, забившись в угол, пытаясь понять, что же с ним произошло и как это могло случиться, пока не пришел хозяин, не повесил ему на крюк ведро, а в левую руку не сунул метлу. И тогда Планти принялся чистить нужники, мыть лестницы и выносить помои. И все это как во сне.

Поделиться с друзьями: