Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:

Ее голос охрип от волнения, и опять послышалось в нем напоминающее псалом песнопенье.

— Как любовник он был лучше всех, никто бы не мог с ним сравниться. Как тот, кто осторожно ищет свой путь, искал он моего ответа. Он изнемогал от нетерпенья; нетерпенье трясло его, как озноб. И все-таки не овладело им, а он не овладевал мной, ждал, пока вынесет меня в пропасть, за которой человек всегда чует последнее падение. Если то был поток, что нес меня по жизни, то он почуял его и прислушался к нему. Я и так была без одежды, и он словно раздел меня еще больше, как будто голого человека можно раздеть еще больше. Потому что стыд — все равно что еще одна одежда. И он так осторожно победил последние остатки моего стыда, что мое одиночество в самой глубине нашего слияния превратилось в союз двоих. Он был чуток со мной, как врач, но страсти моей он предстал как учитель, повелевающий моим телом, сообщающий ему желания, отдающий приказы, грубо и нежно, потому что у страсти много оттенков и каждый из них оправдан по-своему. Он был врач и учитель и в то же время слуга моей страсти. Сам он, казалось, не испытывал иного вожделения, кроме моего; и если я от страсти кричала, он воспринимал это как похвалу себе, как похвалу своему желанию, которое нуждалось в такой похвале, чтобы умножать свои силы. Он и был сама сила и мощь, и все это — от слабости. И эта сила вздымала и дробила нас все больше, пока мы не слились в единое целое. На краю той пропасти мы и стояли как единое целое в те ночи и дни. И все же я знала,

что это дурно. Потому что это женская роль — служить мужскому вожделению, а не наоборот, и куда правильней были те парни, что не спрашивали меня о моей страсти, а швыряли по-простому наземь, заставляя служить своей. Да, даже в их словах о любви было больше правды, чем в его; его же слова требовали для своей истинности всю мою стыдливую и обнаженную страсть; чем стыдливей были мои слова, тем истиннее его любовь. Тут-то мне стало понятно, почему так висли на нем женщины и не хотели его отпускать, но мне стало понятно и то, что я не из их числа и что мне нужно бежать от него, как ни приковано к нему мое вожделение. Глупой-то меня не назовешь, — подмигнула она себе самой, и слушателю, правда не дожидаясь от него подтверждения своих слов; рассказ увлек ее дальше. — Лесничиху мне не показали. Но когда надо, сон у меня легкий: в пять утра появилась она в доме для уборки и выложила мне провизию на день на кухонный стол. Гораздо больше не понравилось мне, что она тут же явилась в дом, как только мы ушли на прогулку, я ведь сама убирала в спальне, поэтому сразу заметила, что она тоже приложила руку. Как же он дал ей знать? Уж очень здорово это отработано, отлажено, видно, на многих женщинах, а в таком деле любая женщина должна быть шпионкой. Мне это было нетрудно. Дом был старый, и мебель в нем старая; что шкаф, что письменный стол — замки везде легко открывались. К тому же у всякого мужчины, что так себя тратит, глубокий сон. Я ведь его не щадила. Жаль только было покидать его — он был красив, когда спал, лицо не искажено страстью, без изъяна, я часто подолгу сидела на краю кровати и все смотрела на это лицо, прежде чем заняться своей шпионской деятельностью. Печальное то было и нервное занятие. Бабенка его, в знак того, что здесь ее постоянное жилище, оставила все свои платья в шкафах, и я была уверена, что вся его ненависть к ней не помешает ему, скорее подстегнет вновь откликнуться на ее призыв. И насколько раньше меня раздирало любопытство к письмам госпожи баронессы, настолько теперь я испытывала лишь отвращение. Письма эти валялись вперемешку с письмами от других женщин в ящиках письменного стола, и я взяла себе несколько подвернувшихся под руку — ему-то они все равно не нужны. Постой-ка, сейчас прочту тебе одно.

Вынув из кармана халата очки и несколько помятых писем, она направилась с ними к окну.

— Вот, заметь себе, какими пустейшими пустяками, каким дерганьем заполняют людишки пустоту своей жизни, суетную свою скуку; обрати внимание, как она бедна, госпожа баронесса. Заметь, сколько здесь нищей, пустой злобы, хорошенько заметь!

«Драгоценный возлюбленный мой, связь наша обогащается день ото дня, даже когда ты вдали от меня. В дитяти нашем ты неотступно со мной, и это залог нашего грядущего вечного союза, который, как ты пишешь, рано или поздно настанет. Не сомневайся. Небо покровительствует любящим, и оно поможет тебе вырваться из пагубных объятий этой фурии, вонзившей в тебя свои когти. О, да ниспошлет оно мне такое же освобождение от моего брака! Хотя супруг мой, в сущности, весьма благородный человек, но он всегда был глух к терзаниям моего сердца.

Объяснение с ним будет мучительно, но я соберусь с силами; твоя любовь ко мне, а моя к тебе, не оставляющая меня ни на миг, дают мне надежду на будущее. С этими горячими упованиями я целую твои любимые прекрасные глаза.

Твоя Эльф — Эльвира».

Ну, видел? Она лила и лила такое дерьмо — цистернами, пустопорожняя гусыня, а он все терпел со скрежетом зубовным, а терпел. Я готова была прямо возненавидеть его за это. Почему он терпел? Да потому, что он был из тех, кто и слишком высоко ценит женщин, и слишком низко, из тех, кто служит им своим телом, не удостаивая интересом их души. Он не способен любить, но лишь служить, и в каждой женщине, которую встретит, он служит той единственной, которой не существует и которую он мог бы любить, если б она существовала, а так ничего нет, один злой дух, и он в его власти. И, поняв, что я не в силах спасти его, вытащить из этого ада, с ненавистью в душе, с ненавистью, разбуженной им, я вернулась к нему в постель, чтобы стиснуть его своими руками и ногами, с беспощадной ненавистью, с беспощадной нежностью, чтобы изнеможение облегчило нам предстоящую разлуку. Все-таки через десять дней я спросила его, надо ли мне еще оставаться, я-де могла бы это устроить. И опять, как только дошел до него вопрос, в глазах его вспыхнул ужас, как тогда, в саду, и он промямлил: «Лучше бы как-нибудь потом, через несколько недель, когда я вернусь из поездки». То была ложь, и я дико закричала на него: «Ты увидишь меня здесь не раньше, чем отсюда исчезнут платья этой паршивки!» И тут он впервые повел себя как мужчина, хоть и из трусости: ударил меня и, не обращая никакого внимания на меня, на мое желание или нежелание, овладел мной — с такой яростью, что я целовала его, как тогда, в саду. Помочь это, конечно, уже не могло: от ненависти некуда было деться. И вечером мы спустились в коляске к остановке трамвая, ни слова не говоря, с моим чемоданчиком на задке.

Что же, кончилась история? Нет, казалось, только теперь она и начиналась. — Голос Церлины стал звонок и чист. — Может, угроза моя не возвращаться крепко засела в нем, потому как он чувствовал, что это не дерганье. Может, он и в самом деле хотел избавиться от этой особы, вернувшейся, наверное, уже на другой день к своим платьям и уплетавшей предназначавшуюся прежде мне снедь. Как бы то ни было, через несколько недель город был взбудоражен известием, что таинственная возлюбленная господина фон Юны скоропостижно скончалась в Охотничьем домике. Ничего вроде бы необыкновенного, но по городу сразу же поползли слухи, что он ее отравил. Разумеется, слухи эти исходили не от меня; я была рада-радешенька, что выпала из игры и что ни разу никому не обмолвилась ни о письмах, ни о тех баночках и скляночках, которые он держал у себя на полке и от которых мне было жутко. Но уж раз пошла болтовня, то и покатилась она, как снежный ком. Я, конечно, не удержалась, чтобы не рассказать о новости госпоже баронессе. Побелела она как мел и только выдавила: «Это невозможно», а я пожала плечами и в ответ: все, мол, возможно. Мысль о том, что в Хильдегард течет кровь убийцы, точно отпаривала меня кипятком. Кругом только и слышно было, что делом господина фон Юны должны заняться присяжные, и действительно, через несколько дней его арестовали. И чем больше я ломала себе голову надо всем этим, тем яснее чувствовала, что верно, он ее отравил, и сегодня, пожалуй, я уверена в этом еще больше, чем тогда. Он ведь сделал это ради меня, и при всей моей ненависти к нему я не могла желать ему плахи и потому обрадовалась, когда пошли слухи, что улик недостаточно для приговора. Выяснилось, что эта особа, оказавшаяся актрисой из Мюнхена, была тяжелой морфинисткой и поддерживала свою жизнь только шприцем и большими дозами снотворного; такой организм легко ломается, и даже если смерть наступила от слишком большой дозы снотворного, то это мог быть несчастный случай или самоубийство, а не убийство, которое трудно доказать. Только письма могли бы послужить доказательством, но ведь они были у меня. Какое счастье для него! Какое счастье для госпожи баронессы!

На

какое-то время я показалась себе героиней, как вдруг мне пришло в голову, что тут обошлось и без меня, что он, может, сам сжег перед арестом всю свою корреспонденцию, что, может, терзается теперь из-за этих недостающих писем. И я так отчетливо увидела ужас в его глазах, что он передался и мне. Тут я сделала то, что давно должна была сделать: взяла письма и помчалась с ними к двум его адвокатам, один из которых приехал специально из Берлина, чтобы успокоить его и унять его муки. Они предложили мне за них много денег, но я отказалась, размечталась, что он после освобождения женится на мне из благодарности и какой это будет удар по его честолюбию, не говоря уж про госпожу баронессу, которой придется еще и желать счастья своей камеристке… И потому-то я пару писем, самых разоблачительных, все же оставила у себя. Все равно ведь никто не знал, сколько их всего было по счету, а уж господин фон Юна меньше всех. Того, что я отдала, вполне было достаточно, чтобы унять его страх. Другие же мне были нужны для моих грез о свободе: хорошо иметь какие-то средства для ускорения ее прихода, да и в последующей супружеской жизни они иной раз могут очень пригодиться.

— Вы прекрасно поступили, спасши господина фон Юну, — вставил тут А., — вот только с госпожой баронессой обошлись слишком круто.

Церлина не любила, когда ее перебивали.

— Главное — впереди, — сказала она и была права. Потому что, превращаясь в жалобу, в обвинение, в самообвинение, рассказ все больше набирал силу. — Мечтать о свадьбе уже это одно было скверно, но мечты эти были мне как самообман, чтобы уберечься от еще большей скверны, для которой были потребны письма. Я была пропащей, но еще не знала об этом. А кто сделал меня пропащей? Юна ли, засевший у меня в крови, хотя я его не любила? Госпожа ли баронесса со своим незаконным ребенком, прижитым с Юной, или вовсе сам господин председатель суда, потому что мне нестерпимо было видеть, в каких остался он дураках со всей своей святостью? Я одна могла бы открыть ему глаза, а уж как стало известно, что именно господин председатель суда будет вести дело Юны, тут я и вовсе потерялась.

Ему ли оправдывать того, кто тайком проник в его дом, чтобы наградить его незаконным ребенком? Я не вынесла этого, не вынесла моего знания об этом, которое было как совиновность, а за совиновностью было что-то еще более ужасное, была скверна. И не знание свое, не совиновность, а скверну свою хотелось мне выкричать, чтобы не чувствовать себя больше такой пропащей. Еще глубже должна я была погрязнуть в скверне, чтобы вновь стать собой при свете дня, со всей моей скверной. Все-таки понять это нельзя. Будто кто мне приказал связать вдруг оставшиеся письма, и его, и госпожи баронессы, в которых оба они грозят убить ту женщину, и отослать председателю суда — господину барону. Я должна была это сделать, хотя ясно отдавала себе отчет, как все будет дальше; письма, в сущности, предназначались для прокурора, чтобы господин председатель суда, вследствие хотя бы позора госпожи баронессы, сложил с себя свои полномочия, а Юну все же казнили. А может быть, мне хотелось, чтобы господин председатель суда от отчаяния убил себя, и госпожу баронессу, и незаконную дочку. И так как я собиралась признаться во всем, в своей совиновности и в том, что воровала письма в Охотничьем домике и в спальне госпожи баронессы, было бы справедливо, если бы он заодно убил и меня. То была бы высшая справедливость, потому что из-за меня, не из-за госпожи баронессы была убита та тварь в Охотничьем домике, и мне хотелось бы восхищаться господином председателем суда как носителем этой высшей справедливости. Страшным был тот экзамен, которому я подвергла барона и который он должен был выдержать во имя справедливости, чтобы я еще больше уверилась в его величии и святости. Я и жизнью Своей готова была заплатить за это, и тем не менее то была скверна, которую я так и не могу объяснить.

Она тяжело вздохнула. Поистине, вот что, оказывается, было главное — покаяние в самой большой вине за всю жизнь; и покаяния ради, а не ради того, чтобы похвастать своей победой над баронессой — хотя отблеск этой победы был тут тоже примешан и неустрашим, — она и рассказывала, очевидно, всю эту историю. И в самом деле, Церлине, казалось, стало легче. Прочитав письмо, она осталась у окна, и теперь выяснилось, что у нее были на то причины. Она снова аккуратно водрузила на нос очки, снова достала клочок бумаги из кармана и после еще одного глубокого вдоха голос ее снова стал звонким и чистым.

— Пакет был отправлен господину барону, и я ждала, боялась, надеялась, что теперь произойдут ужасные вещи. Но дни шли, а ничего не происходило. Даже меня он не потребовал к ответу, хотя было ясно, что никто другой не мог быть анонимным отправителем писем. Тут постигло меня сильнейшее разочарование: стало быть, и господин барон оказался трусом, для которого справедливость Значила меньше, чем его место и положение; он что же, готов был Кради них даже терпеть в своем доме незаконного ребенка, прижитого от убийцы?

Однако господин барон преподал мне урок и основательный. Ибо однажды за столом, когда я прислуживала и должна была все слышать, он, обычно такой молчаливый, вдруг грозно заговорил о преступлении и наказании. Я запомнила каждое слово и потом точь-в-точь записала. Сейчас прочту, чтобы и ты запомнил. Запомни же хорошенько!

«Наш суд присяжных — учреждение важное и все же опасное, опасное, поелику доморощенный судья легко может поддаться собственным чувствам. А как раз в таких сложных случаях, для которых и собирают присяжных — случаях убийства в первую голову, — легко может возникнуть и возобладать чувство мести, которому любое наказание покажется слишком малым. И когда так бывает, никому даже не приходит в голову, что и юридическая ошибка является в таком случае убийством, весь ужас смертного наказания отодвигается на второй план, уступая место безрассудной решительности, которая нередко подсовывает доказательства в угоду мщению. Вдвойне и втройне судья тут должен следить за тем, чтобы подобный ход доказательств не возобладал. Даже собственноручно написанное и подписанное обвиняемым легко может стать предметом ложных толкований. Если, положим, некто пишет, что желал бы „устранить“ кого-либо или „избавиться“ от кого-то, то это далеко еще не свидетельствует о замышлении убийства. Одна лишь голая жажда мести не вычитает здесь ничего иного, кроме намерения убить, жажда мести, которая взывает к топору и алчет крови жертвы».

Так он сказал, и я все поняла, поняла настолько, что у меня задрожали руки и я чуть не уронила блюдо с жарким. Он был еще более велик и свят, чем могла себе вообразить я, глупая баба. Он-то угадал, что я хотела побудить его к мести, и отказался быть палачом. Он знал все. Но поняла ли госпожа баронесса? Или и для этого она была слишком пуста? Если она хоть немного помнила письма, которые получала, то не могла не обратить внимания на такие слова, как «устранить» и «избавиться». И господин барон смотрел на нее, смотрел намеренно добродушно, и, если б она сейчас рухнула перед ним на колени, я бы не удивилась. Но она сидит как изваяние и не шевелится, разве что побелели немного губы. «О, топор, — говорит она, — смертная казнь, как это все ужасно». Вот и все, и господин барон перевел взгляд на тарелку, а я подаю как раз сладкое. Такой уж она была, пустышка. Все последующее меня уже вовсе не удивило. Перед самым рождеством состоялся суд, что оказался легкой игрой для адвокатов, потому что им подыграл председатель суда, господин барон, оставивший в неведении прокурора: ни одно письмо на процессе так и не всплыло. Обвиняемый был почти единодушно оправдан присяжными, одиннадцать к одному, как будто мой голос «против» был услышан. Несмотря на это, я была рада, что его оправдали, господина фон Юну, и еще больше рада, что, не поблагодарив меня и не попрощавшись, он сразу уехал за границу, в Испанию, кажется, чтобы там поселиться.

Поделиться с друзьями: