Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Он вернулся в Ялту весной, несколько дней не ходил в санаторий и дописывал монографию. Он писал точно, в стиле, не допускающем разночтений. Вот наугад выдержка из первой главы:
«В городе Дели, в Индии, во время голода 1893 года, за отсутствием возможности погребения, было сожжено с 14 апреля по 10 мая 1700 трупов. Их сожгли в горне кирпичеобжигательной печи системы Гофмана. Одновременно загружали в горн 60—70 трупов, сгоравших до превращения в пепел в течение семи часов, с затратой до полсажени куренных дров».
За чаем доктор читал главу за главой Анне Никодимовне, она слушала и давала советы. Так, например,
Труд Дробышева был напечатан. Лика и летом не смогла приехать домой. Письма ее стали сбивчивей и торопливей. Она была счастлива, работала в цехе; какими-то полуфразами она писала о Саше. Это был техник, с которым у нее были общие друзья; жила в одном общежитии — и все же не была знакома. А когда случайно с рационализаторской бригадой поехала в Сормово, там они познакомились рано утром на лодочной пристани, в очереди за байдаркой, и потом подружились, а Саша уже не работает на автозаводе, а работает в Сормове, и они встречаются в выходные дни на пляже.
Из этих писем Дробышевы поняли только одно: что дочь влюбилась и, наверно, выскочит замуж.
Как было принято в доме, предновогодней уборкой руководил сам доктор. Заранее он пригласил полотера — даже не одного, а двух — из тех, что круглый год натирали полы в санаториях. Полотеры пришли в солнечный день, было тепло на улице. Они распахнули окна, сняли пиджаки, повесили их на спинках отодвинутых стульев, разулись.
Один полотер — старый, другой — молодой. Проходя через комнату, доктор взглянул на полотеров, и вдруг что-то резко приковало его внимание.
Молодой работал легко, небрежно потряхивая плечами, руки держал за спиной и как бы пританцовывал левой ногой; правой ногой, прижимая к полу щетку, он делал свободные и легкие широкие мазки вперед, назад — и так подвигался без труда.
Старый тоже подпрыгивал на левой ноге и не отставал от молодого, но руки он держал не за спиной и не потряхивал плечами; согнувшись, старый полотер упирался обеими руками в коленку и не поднимал глаз от щетки, ерзавшей у него под ногой.
Дробышев даже присел на один из стульев, отставленных в угол. «Эк, как его согнуло дугой», — подумал он и вспомнил, что сам уже стар, что и его не пощадило время. Только влюбленный в себя дурак мог не заметить всех признаков старости, которыми он обзавелся в последние годы. Дробышев долго сидел на стуле, погрузившись в раздумье, пока старик, натужно приплясывая, не подобрался к нему и не попросил:
— Ну-ка, стульчик, доктор, позвольте.
Это открытие, конечно, что-то изменяло в жизни Дробышева. К утру, не поспав, он все обдумал и уговорил себя. Что ж, сказок про нас не расскажут. И в депутаты не выберут. Но хорошо, между прочим, что никто не узнал историю его шрама под правым веком. Хорошо, что война грозит не ему, что не он умрет от туберкулеза. И уж, наверно, на его веку не будет землетрясений, и он не будет бояться сойти с ума. А ведь он боялся — после землетрясения — и держал это в тайне от жены. Его обеспокоил случай с одним пациентом: тот сел бриться в здравом уме, встал — сумасшедшим и не порезался.
Доктор припомнил все это, все, что беспокоило и тревожило его в жизни, припомнил комиссара, который ремонтировал дизель на электростанции, припомнил дочь, злорадно представил себе, как она мотается с бригадами между Горьким и Сормовом, — и утром довольный старик вышел гулять на набережную,
привычно опираясь на трость с резиновым наконечником.Прошло еще два года. Снова была зима, в море — шторм, пять дней пароходы не заходили в Ялту, а когда наконец прибой утих, Дробышев поспешил на пристань выпить новороссийского пива в салоне пришвартовавшегося теплохода.
Доктор поднимался по трапу навстречу укачавшимся пассажирам с бледными лицами, кто-то рванулся к нему из толпы, порывисто обнял, поцеловал. Рядом с Ликой стоял молодой человек с чемоданом.
Это ее муж, Саша, просим любить и жаловать, они решили без предупреждения, как снег на голову, в море было так весело, нисколько не укачало…
Их оттеснили в сторону, Дробышев целовал дочь.
— Но ты-то, папа, как здесь очутился?
— Я шел в салон… Чудеса… Собирался пивком побаловаться… И не думал, не гадал… — Он суетился, пытался схватить чемодан. — Жизнь есть деяние.
Что-то приговаривая, он увлекал молодых обратно на теплоход.
Они выпили пива и сошли на мол.
Ялта после снежного шторма сверкала на солнце. Шла курортная, даже зимой щеголяющая по-летнему толпа. На набережной закутывали пальмы в рогожку. В городском саду красили в цинковый цвет статуи на фонтанах, фотографы грелись на солнышке. Вышли на промысел цыганки и приставали к гуляющим, совали прохожим под нос в смуглых ладонях бобы — красные, белые, черные, высохшие и точно из папье-маше.
— Пусть погадает, пусть погадает, — засуетился Дробышев.
— Не надо. Маму хочу поскорее увидеть.
Саша шагал впереди с чемоданом, разбрасывая ногами мокрую гальку, доктор вел дочь под руку, был оживлен, расспрашивал, умилялся.
Анна Никодимовна расплакалась в дверях, потом на нее нашел приступ молчаливой хозяйственной озабоченности. Доктор уселся в кресло и откровенно разглядывал зятя. То, что писала Лика, пожалуй, подтверждалось: славный на вид малый, с честным лицом, здоровый, молодой. Пожалуй, слишком молод, мог быть постарше.
Вдруг доктору пришла в голову веселая мысль, он натянул халат.
— Раздевайтесь, молодой человек.
— Лечить будете? — улыбаясь, спросил Саша.
Дробышев захихикал. Это была как раз та самая фраза, которую чаще всего говорили в ответ на докторское приглашение раздеться все эти инженеры-медеплавильщики, инженеры-холодильщики, полковники и майоры, которых он выслушивал в санаториях.
— Дышите глубже… Еще… Еще…
Дробышев выстукал Сашу, спросил: «Хорошо ли спите?», «Мочитесь ли по ночам?», «Не жалуется ли жена?». Под конец он шлепнул зятя по животу:
— А мясца мы еще нарастим, молодой человек!
И Саша совсем сконфузился. Он был уже не мальчик, ему почему-то стало стыдно перед женой, он смеялся баском и краснел и зачем-то поймал докторскую руку, когда тесть шлепнул его по животу. Он не знал, что это — чудачество или серьезный осмотр?
За обедом расходившийся Дробышев подливал вина в бокалы, веселился, расспрашивал, не дожидаясь ответа, как жить будут? Где — в Сормове или в Горьком? Не хотят ли иметь ребенка? Леся, решившая охранять мужа в этом разговоре, отвечала отцу спокойно и кратко. Радость встречи прошла. Только раз Леся умоляюще взглянула на мать, но та отвернулась, и, как в те ночи, когда они коптили камсу над самоваром, Леся все поняла: отец не только не любит их, он даже не испытывает родственной симпатии, он не боится их, не завидует, не ненавидит, он только злорадствует над тем, что у них не все устроено, попросту — что они молоды, что им предстоит жизнь.