Избранное
Шрифт:
Тому, кто берет в руки резец или перо, непозволительно гоняться за оригинальностью, ибо единственная его забота — страсть, и он не может лепить или писать стихи по последней моде, ведь ни одно несчастье не похоже на другое. Он как те призрачные влюбленные в японских пьесах, которые обречены блуждать друг возле друга, как в тумане, восклицая: «Мы не спим и не бодрствуем, но проводим ночи в печали, в грезах и в печали; что нам эти картины весны!» Если, найдя маску, мы чувствуем, что она не совпадет с нашим настроением, пока мы не тронем золотом щеки, — мы делаем это скрытно и только там, где дубы Додоны образуют самую глубокую тень, чтобы Даймон не заметил нашего рукоделья и не покинул нас, как враг и недоброжелатель.
XI
Много лет
XII
Ученые-медики открыли, что некоторые сновидения — хотя, по-моему, далеко не все — суть наши дневные неудовлетворенные желания и что страх перед этими подавленными в себе желаниями искажает и возмущает наши сны. Они изучали вторжение в сон того, что не контролируется и не очищается сознанием. В жизни мы можем удовлетворить лишь немногие из наших страстей, да и то отчасти, и хотя характеры у всех разные, всегда достигается какой-то компромисс. Этот компромисс зыбкий: когда он нарушается, мы впадаем в ярость, в истерику или в уныние; и вот, когда, неутоленная или вытесненная страсть является нам во сне, мы рушим все логические связи и отбрасываем ее в первоначальный хаос. Но страсти, которым суждено остаться неутоленными, превращаются в наваждение, а наваждение — бодрствуем мы или спим — продолжает кружиться в собственном ритме и размере, как Колесо, на котором мир — лишь присевшая бабочка. Не мы нуждаемся в защите, а наш сон, ибо стоит нам перенести интерес на себя, на свою собственную жизнь, и мы выпадаем из этого сновидения. Сам ли человек или его сновидение создает ритм, заставляющий вращаться Колесо, — трудно сказать. Но несомненно, у нас есть множество способов удержать этот ритм: мы находим наши образы в прошлом, мы отворачиваемся от нашей эпохи, предпочитая Чосера ежедневным газетам. Этот ритм вынуждает нас отрешиться от всего, чего он не может вместить, и, приходя во сне, уносит нас туда, где даже сон смежает веки, и грезы впадают в грезы. Омытые чистейшим светом, мы забываем, кто мы и что мы, и только упорно шепчем, как Фауст: «Мгновенье, постой!» — но тщетно.
XIII
Когда поэт стареет, он спрашивает себя, сможет ли он сохранить свою маску и свое видение без новой горечи и новых разочарований. Сможет ли, зная, как убывают силы с годами, подражать Лэндору, не перестававшему до конца своих дней любить и ненавидеть, нелепому и непобежденному, потерявшему все, кроме благосклонности своей Музы.
Как всем известно, Память — матерь Муз;
Она сбежала от меня, а дочки
Трясут, и тормошат, и петь велят.
Конечно, он может думать, что, мол, теперь, когда я нашел видение и маску, я больше не буду страдать. Он может купить какой-нибудь старый домишко, как Ариосто, возделывать свой сад и верить, что в круговороте птиц и листьев, солнца и луны, в вечернем кружении галок ему откроется ритм и контур, как во сне, и видение его больше не оставит. Но потом он вспомнит Вордсворта, одряхлевшего к восьмидесяти годам, почитаемого, но умственно опустошенного, и тогда он забьется в свой одинокий
угол и, не нужный никому, отыщет себе там какую-нибудь сухую, черствую корку.ДОПОЛНЕНИЕ
ОСТРОВА ЮНОСТИ, или ПРОИСХОЖДЕНИЕ ПОЭТА
I
У Шеймаса Хини есть эссе, озаглавленное «The Place of Writing» — название, которое нелегко перевести на русский язык. Место писания? Писательский дом? Но речь идет не только о доме, но и вообще о месте, где живет поэт, со всем, что это место окружает, — землей, водой и небом. Может быть, «родина вдохновения»? Оставим это выражение, за неумением подобрать ничего лучшего.
«Когда я думаю о знаменитых словах Архимеда: дайте мне место установить свой рычаг, и я переверну мир, — пишет Хини, — мне кажется, что оно имеет глубокую связь с проблемой писательства и вдохновляющей его почвы. Утвердившись на ней, он может привести в действие рычаг своего воображения...»
Нет этой точки опоры — воображение не сможет заработать во всю отпущенную ему силу. И пусть экскурсоводы назовут это «памятными местами, связанными с жизнью и творчеством»; для самого писателя это — земля, волшебно настроенная в резонанс с его душой, многократно усиливая его восприимчивость, энергию и творческую волю.
Я помню тот августовский день 2005 года, когда Шеймас Хини показал мне место, где родился Уильям Батлер Йейтс. Неожиданно, когда мы уже готовы были покинуть гостеприимный дом Мэри и Шеймаса в Сэндимаунте, пригороде Дублина, Хини спросил: «У вас есть еще полчаса? Тогда садитесь в машину, будет сюрприз». Мы с женой послушно уселись в машину, и Хини, недолго пропетляв по пригородным улицам, привез нас к небольшому скверу, в котором стоял бюст Уильяма Йейтса. Мы помедлили, глядя сквозь прутья ограды, потом проехали еще чуть-чуть и остановились напротив ряда уютных кирпичных домов с зелеными палисадниками. «Надеюсь, вы захватили фотоаппарат? — спросил наш гид, заговорщицки улыбаясь. — Это дом, в котором родился Йейтс».
Дом был мало отличим от других домов по соседству: средневикторианского типа, с эркерами, крыльцом и полуподвальным этажом, — слишком обыкновенное жилище среднего буржуа, чтобы Йейтс его когда-нибудь вспоминал или, тем более, романтизировал.
Знаковые места его для его стихов другие. Самое знаменитое из них, конечно, Тур Баллили, старинная норманнская башня, которую Йейтс приобрел в 1917 году. Если же говорить о ранних годах, то самыми важными, «сюжетообразующими», я бы назвал три места: город Слайго на западе Ирландии, район Бедфорд-парк в Лондоне и полуостров Гоут возле Дублина. По крайней мере, я выбрал эти три географические точки и буду здесь говорить именно о них.
II
Поэт строится постепенно, как башня, — камень ложится на камень. Если мы примем эту метафору, то Слайго окажется самым нижним, самым прочным камнем — основанием всей постройки. Таким основанием для Йейтса были его детские годы в портовом городе на западе Ирландии, откуда родом были его отец и мать. Свои «Размышления о детстве и юности» он начинает с воспоминаний о Слайго — о деде и бабушке, родичах и знакомых, обо всем, что он видел, слышал и запомнил.
Повелителем этой волшебной страны был, безусловно, дед Йейтса, Уильям Поллексфен, — моряк и судовладелец. Это был сильный и бесстрашный человек, одновременно гордый и простодушный. Он плавал по всему свету, попадал в разные переделки, на руке у него был большой шрам от гарпуна. Его близким другом был капитан Уэбб, который первым переплыл Ла-Манш, а позднее погиб, пытаясь спуститься в лодке с Ниагарского водопада. Дед читал только две книги, «Библию» и «Кораблекрушение» Фалконера; ему и самому приходилось не раз переживать кораблекрушения. Один раз он спас команду и пассажиров парохода вблизи Слайго, когда судно несло на скалы и капитан потерял голову от страха. Деда так почитали, пишет Йейтс, что, когда он возвращался из долгой отлучки в Слайго, его служащие зажигали костры вдоль железной дороги на много миль, — в то время как его партнеру Мидлтону не устраивали ни проводов, ни встреч.