Избранное
Шрифт:
Я спрашиваю себя, заслужил ли я эти мучения? Зачем я впрягся в эту сырную лямку? Может быть, мною руководило стремление получше обеспечить жену и детей? Было бы очень благородно с моей стороны, но я не такой Иисус Христос.
Возможно, я хотел играть более видную роль на приемах у Ван Схоонбеке? Нет, хоть я и не лишен тщеславия, но оно у меня проявляется в другом.
И все же что толкнуло меня на это? Я терпеть не могу сыр. У меня никогда не было желания продавать сыр. Сходить в магазин купить сыру и то казалось мне обременительным. И я совершенно не способен
Зачем же я это сделал? Ведь это не ночной кошмар, а горькая действительность. Я надеялся навечно похоронить сыры в патентованном подвале, но они вырвались из заточения, мельтешили у меня перед глазами, камнем лежали на сердце и воняли.
Я думаю, причина в том, что я чересчур покладист. Когда Ван Схоонбеке спросил меня, не хочу ли я этим заняться, у меня не нашлось смелости оттолкнуть его вместе с его сыром. Теперь я расплачиваюсь за свою трусость. Я заслужил эту сырную напасть.
Наступил последний день.
Я лежал в постели до половины десятого, потом стал медленно пить кофе и так дотянул до половины одиннадцатого. Читать газету я не мог и поплелся в контору, как пес бредет в свою конуру, когда не знает, что ему делать. И вдруг меня осенила блестящая мысль.
А зачем мне, собственно, принимать Хорнстру?
Деньги я могу просто переслать ему по почте, а его сыр в целости и сохранности лежит в подвале. Почему бы мне не избавить свою жену от неприятной сцены?
Без десяти одиннадцать я уселся в гостиной около входной двери.
А вдруг он вообще не приедет? Может быть, он умер. Может быть, он проследует прямо в Париж? Тогда бы меня предупредили. Голландцы народ основательный. Он приедет позже, но приедет.
Вдруг бесшумно, как тень, подкатывает шикарная машина, и тут же раздается звонок.
Я недовольно морщусь, так как дребезжание звонка раздражает меня, и встаю.
Слышу, как жена в кухне ставит на пол ведро и идет по коридору отворять.
Когда она проходит мимо гостиной, я выскакиваю в коридор и преграждаю ей дорогу. Она пытается пройти, но я отталкиваю ее. Вот так мне следовало оттолкнуть от себя сыр.
— Не открывай, — говорю я свистящим шепотом.
Она смотрит на меня безумным взглядом. Так смотрят на убийство, которому не могут помешать. Впервые за тридцать лет совместной жизни я вижу ее испуганной.
Больше я не говорю ни слова. Мне и не нужно ничего говорить, потому что она бледнеет и уходит на кухню. Я перехожу в угол гостиной, откуда мне хорошо видна улица. А с улицы в окно видна лишь моя тень. Соседка, разумеется, тоже стоит в своей гостиной, в нескольких шагах от меня. Я уверен в этом.
Звонят второй раз. Повелительный звон разносится по моему тихому дому.
Немного погодя я вижу шофера, идущего к машине. Он молча открывает дверцу, и из машины выходит Хорнстра. На нем клетчатый дорожный костюм, короткие брюки и английское кепи. Рядом с ним собачка на поводке.
Хорнстра удивленно смотрит на безмолвный фасад моего дома,
подходит к окну и пытается что-то рассмотреть в комнате. Я слышу — он что-то говорит, но не могу разобрать слов.И тут вдруг появляется госпожа Пеетерс.
Она вышла предложить свои услуги, хотя ее никто не звал. Я услышал бы, если бы Хорнстра звонил к ней.
Она тоже приникла своей физиономией к нашему окну, как будто она может что-то обнаружить там, где ничего не увидел Хорнстра. Она мне противна. Хотя вообще-то она не виновата. А что еще делать этой несчастной старой перечнице целыми долгими днями? Она никуда не ходит, и наша улица — это ее кинотеатр, где всегда показывают один и тот же фильм.
Теперь звонит сама госпожа Пеетерс. Еще некоторое время они разыгрывают свою пантомиму, потом Хорнстра достает бумажник и хочет отблагодарить ее за услуги, но она решительно отказывается. Это видно по ее гримасам.
Она не продала душу Хорнстре. Она просто хотела знать, действительно ли меня нет дома.
Браво, госпожа Пеетерс!
Если оставшиеся полголовки еще не съедены, то пусть Ида отнесет их ей в подарок от меня.
Хорнстра влезает в машину, втаскивает за собой собачку. Он захлопывает дверцу, и машина срывается с места так же бесшумно, как и подъехала.
Я продолжаю стоять в углу. Безмерный покой наполняет все мое существо. Как будто я лежу в постели и любящая рука накрывает меня одеялом.
Но надо идти на кухню.
Жена стоит там без дела и смотрит в наш садик.
Я подхожу к ней и обнимаю ее. И когда мои первые слезы падают на ее обветренное лицо, я вижу, что она тоже плачет.
И вдруг исчезает кухня. Ночь. Мы снова одни, без детей, в пустынном месте, как тридцать лет назад, когда мы нашли такой тихий уголок, чтобы выплакаться там на свободе.
Сырный замок обрушился.
Из глубины глубин всплываю я на поверхность и со вздохом облегчения снова надеваю старые кандалы. Сегодня я вернулся в «Дженерал Марин».
После такого предательства чувствуешь себя виноватым, и, чтобы не лишиться доброго отношения коллег, я, худо ли, хорошо ли, разыгрывал роль человека, который, в сущности, вышел на работу раньше, чем следовало.
Но это было излишне. Все ко мне так и кинулись, а юфру Ван дер Так сказала, что напрасно я не долечился и надо было до конца месяца побыть дома. Она, разумеется, не знает, что мне не платят жалованья.
— Теперь ты видишь, что для нервнобольного нет ничего лучше игры в триктрак, — сказал Тейл, осторожно толкнув меня в бок.
Они спросили, как мне нравится сидеть спиной к окнам, показали новые пресс-папье и заставили внимательно осмотреть Хамера: ведь он теперь в очках.
Старый Пит неистово машет мне фуражкой со своего паровозика. Я выбегаю на улицу и горячо пожимаю его черную руку, как всегда испачканную смазкой. Он высовывается из своего «железного коня», до боли жмет мне руку и энергично жует табак.
— Ну как, хорошие были сигары?
Он не знает, что мне подарили.
— Отличные, Пит! Я принесу парочку.