Избранное
Шрифт:
Но если обращение к образу художника расковало романтические потенции таланта Виньи, то дисциплинированная натура писателя, его формотворческая воля все равно постаралась внести максимум организации в кажущийся хаос: не случайна форма триптиха (которая повторится потом в «Неволе и величии солдата»), не случайно четкое (строго по главам) размежевание двух планов — переживаемого Стелло состояния и рассказываемых Доктором историй. Виньи стремится заковать в возможно строгую форму самый романтический, самый «текучий» материал — тему поэта, его вечного страдания, его безумия, наконец.
Современники встретили роман Виньи с противоречивыми чувствами. Одних озадачила именно странная форма романа, другие обвинили его в неправдоподобном преувеличении поэтических несчастий и напомнили ему о высоких гонорарах Скриба (как будто Жильбер или Чаттертон — подвижники искусства, какими их изобразил Виньи,— согласились бы даже даром на легкий успех Скриба). Сен-симонисты осудили писателя
Решая проблему «поэт и общество», Виньи, как мы видели, склонен абсолютизировать извечное одиночество и обреченность поэта (Черный доктор неспроста напоминает Стелло о том, что еще Платон предлагал изгонять поэтов из государства). Поэзия объявляется несовместимой с реальностью социального бытия человека, тем более — буржуазного бытия. Но если некоторые другие романтики — например, Теофиль Готье,— отворачиваясь от общественной практики как необратимо буржуазной, приходят в это время (по крайней мере в теории) к отрицанию всякой социальной задачи искусства, то позиция Виньи в основе своей принципиально иная. Он чрезвычайно трагично переживает эту дилемму и как истый романтик склонен в самом деле считать пропасть между поэтом и обществом непреодолимой; но он не может, не хочет искать легкого утешения в идее самодостаточности искусства. И, видимо, не в последнюю очередь для того, чтобы уточнить, четче выразить свою позицию, он через три года возвращается к этой теме и снова берет судьбу Чаттертона, облекая на этот раз сюжет в драматургическую форму. Так возникла драма «Чаттертон» (1835) —одно из наиболее прославленных его произведений.
Драма поразила современников не только пронзительной искренностью чувства, но и новизной формы: Виньи практически отказывается от всякой интриги, от хитросплетений сюжета, от столкновения бурных страстей — в драме как будто царит одна мелодия и она непритязательно проста и чиста. Виньи этим гордился: «Если б было возможно придумать сюжет еще более простой, чем в моей пьесе, я предпочел бы его»,— написал он в предисловии к «Чаттертону» и пояснил, что для изображения раненой души только и возможна форма простая и строгая. После успешной премьеры драмы он в письме к другу выражал свою радость по поводу того, что публика оценила в «Чаттертоне» «сугубо нравственную перипетию», «сюжет лирический и философский». Виньи называет свою пьесу «драмой мысли» — явно в противовес «драме действия»; и в самом деле, драма эта, столь глубоко романтическая по тону, стилю и сути, в то же время бесконечно далека от канона бурной, остросюжетной, «неистовой» романтической драмы.
Возвращаясь к истории Чаттертона, Виньи по сравнению со «Стелло» знаменательным образом перемещает и уточняет акценты. Речь уже идет не только и не столько об извечной, «родовой» обреченности поэта, а об обреченности его именно в буржуазном, даже точнее — капиталистическом обществе. Вводя в драму сцену с рабочими, Виньи двояким образом конкретизирует проблему: эта сцена не просто деталь, уточняющая чисто социальную топографию пьесы: рабочие — для которых бездушный и жестокий Белл, как и для Чаттертона, тоже хозяин,— становятся собратьями Чаттертона по судьбе, и тот еще определеннее приближается к статусу пролетария. Как и они, он бесправен в бездушной системе капиталистической практики.
Но самое поразительное, пожалуй, здесь в другом уточнении статуса поэта. Уже в «Стелло» Виньи защищал, строго говоря, не абсолютную свободу «чистого искусства»,
а прежде всего элементарное право поэта на существование (Эмиль Ловриер прекрасно охарактеризовал «Стелло» как «декларацию прав поэта»). И уже там было ясно, что поэт у Виньи — отнюдь не апостол «искусства для искусства»: он не упивается красотою художественных форм, а ищет откровения нравственных истин; не играет, а страдает. В «Чаттертоне» и эта проблематика получает более углубленное толкование.2 №467
Напомним, что романтизм в его последовательном выражении весьма склонен был настаивать на «неутилитарности» искусства — в противовес буржуазному практицизму, принципу «пользы». Классическую формулу такого мироощущения мы находим у нашего Баратынского — в его знаменитом стихотворении «Последний поэт», вышедщем в один год с «Чаттертоном»:
«Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы».
Противопоставление «Чаттертон — Белл и Бекфорд» в драме Виньи как будто бы иллюстрирует эту формулу русского романтика. Но мысль Виньи не останавливается на констатации непримиримости поэзии и «пользы». Ведь его Чаттертон отнюдь не добивается легкой свободы вне общества; напротив, он отстаивает свое законное право на существование в рамках этого общества — и настаивает именно на полезности своего труда. Конечно, полезность эта особого рода. В знаменитой притче Чаттертона, сравнивающей его страну, Англию, с кораблем, где каждый член экипажа, сверху донизу, несет свою вахту, поэту отводится роль отнюдь не праздного пассажира, как склонен полагать Бекфорд: поэт, говорит Чаттертон после «выжидательного молчания», призван «читать по звездам путь, указуемый нам перстом господним» (мысль, мелькающая и в цитированном стихотворении Баратынского — там поэт причастен «отрадным откровеньям сострадающих небес»). Виньи и в предисловии к «Чаттертону» с нажимом высказывает свое убеждение в том, что поэты — гордость нации. Так что его интересует не только «онтологический», а и социальный статус поэта; поэзия для него служение, а не богослужение, как для многих ортодоксальных романтиков. Здесь снова явственно слышны отзвуки сен-симоновских идей — с тем отличием, однако, что Виньи не склонен обольщаться насчет промышленников. В утопической системе Сен-Симона и художники и промышленники дружно трудятся рука об руку на благо общества. Виньи тут по-романтически более категоричен, но в принципе и более трезв. «Я хотел показать,— говорит он,— духовность, задыхающуюся в материалистическом обществе, в таком обществе, где жадный делец эксплуатирует разум и труд. Чаттертон — символ поэта, Белл и Бекфорд олицетворяют собой буржуазию, которая ценит только промышленную деятельность и деньги».
Эта несоединимость двух представлений о пользе и образует собственно драматическое напряжение в «Чаттертоне». Герой Виньи не отрицает мир заведомо, как многие романтические герои. Когда он восклицает: «Прав весь мир, кроме поэтов»,— это не просто очередной прилив отчаяния. Чаттертон искренне стремится понять мир, увидеть в мироустройстве разумные начала и апеллировать к ним. Он даже честно пытался найти своим способностям другое применение — но, увы, ни к чему другому оказался непригодным. Значит, надо приносить ту пользу, какая в его силах. Англия должна понять. Зачем ей от него отказываться, какая ей польза от его безделья? Он ищет логики. И когда Толбот спрашивает его, отчего он обратился за помощью к Бекфорду, а не к нему, его приятелю и человеку состоятельному, он отвечает обезоруживающе четким силлогизмом: «На мой взгляд, лорд-мэр — это правительство, а правительство — это Англия, милорд; я надеюсь на Англию».
Но трагизм ситуации Чаттертона, по Виньи, в том, что его разумность и разумность буржуазного миропорядка — две ^соприкасающиеся системы, два разных языка. Даже когда этот мир хочет сделать ему добро, он не умеет этого сделать. Толбот искренне предлагает ему меценатство, Бекфорд в меру своего разумения — и вовсе не из издевки! — предлагает ему возможность заработка; они просто не понимают, чего он хочет. И все его попытки разъяснить это тоже тщетны — они наталкиваются даже не обязательно на враждебность, а на глухую стену непонимания. Вот собственный сюжет этой драмы, вот ее конфликт, вот его перипетии.
Романтики представляли в своем творчестве самые разные варианты двоемирия, несовместимости «наличного мира» и поэта, и идея «разных языков» у них, конечно, подразумевалась; но Виньи, пожалуй, единственный, кто нашел именно для этой идеи чисто сюжетное, драматически-композиционное воплощение.
Герой Виньи оказывается, таким образом, в плену неразрешимых противоречий. Он рвется к людям — и вынужден снова и снова констатировать, что они ему чужие и он им чужой. Чаттер-тон разрубает этот гордиев узел тем, что уничтожает себя. Но пропасть остается — и Виньи она мучит. Он не хочет считать самоуничтожение единственным выходом. Он ищет некой всеобнимаю-щей идеи, которая соединила бы края пропасти, перебросила меж ними мост. Одна такая идея — сострадание.