Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Виньи может сослаться на неодолимое презрение к буржуазному веку — «веку подлости», по формуле Готье,— но в душе-то он понимает, что не в одном только веке дело. А что, если и в самом деле «прав весь мир, кроме поэтов», особенно романтических? Что, если они своей непременной жаждой сразу всего, своей собственной бескомпромиссностью, своим максимализмом обрекают себя на трагедию? Уже в лихорадочных видениях Стелло мелькало это подозрение — когда он умолял доктора рассказать ему для успокоения «какую-нибудь мирную безобидную историю, от которой ни жарко, ни холодно»; романтическая душа устала от вечного колебания между полюсами, от этого напряжения на разрыв!

И вот, на пороге кризиса, Виньи обращается к этой идее. Он начинает воплощать вынашивавшийся им уже со времен «Стелло» замысел романа о Юлиане Отступнике — о человеке, сменившем символ веры после жестокого разочарования в прежней

религии (этот небольшой роман под названием «Дафна» был опубликован из наследия Виньи лишь в 1912 году).

«Дафна» задумана была как продолжение «Стелло», и здесь в полной мере сохраняется горький исторический пессимизм «консультаций Черного доктора». Предвосхищая концепцию и саму философско-психологическую настроенность «Искушения святого Антония» Флобера, Виньи показывает беспочвенность всех утопических систем преобразования мира — от раннехристианских религиозных учений до современного сен-симонизма. Всякое мессианское воодушевление неизбежно разбивается о непонимание слепой толпы, неизбежно настает момент, когда пророков побивают камнями и заповеди их предают огню, и на обломках очередной утопии неизменно выживают и наживаются одни лишь бессмертные поклонники золотого тельца.

Но трагедия Юлиана не только в том, что он повсюду наталкивается на неразумие тех, чье счастье пытается устроить,— она еще и в резком несоответствии его возвышенных идеальных построений реальной логике земного хода вещей; оказывается, что альтруистические намерения, прежде чем потерпеть сокрушительное поражение извне, уже обречены заранее изнутри самим своим максимализмом.

«Чудесное очарование религиозных порывов,— говорит в романе Либаний, учитель Юлиана,— прекрасное средство для возвышения заурядных душ, но для душ великих оно может оказаться роковым, ибо возносит их слишком высоко. В юношеские годы, когда наши мечты и желания вместе с нашими страстями рвутся на волю и воспаряют к небесам столь же естественно, как благоухание цветов, страсть нам кажется чудом, мы приучены к этому с колыбели, мы ее и страшимся и боготворим, и чем могущественнее наше воображение, тем она кажется нам вдвойне, втройне величественной и прекрасной, мы окружаем ее магическими образами наших лихорадочных видений, пока не наступает момент, когда луч истинного света вдруг рассеивает этот обольстительный туман. Юлиан полагал, что видит все, но видел все только наполовину, ибо слишком был во власти мистической экзальтации».

Это, конечно, психограмма романтической души, и Виньи не собирался скрывать аналогий — в дневниковой записи 1833 года он прямо констатировал автобиографичность образа Юлиана Отступника: «Если метемпсихоз существует, то я был этим человеком».

Но романа этого он так и не опубликовал.

Он не отступился от романтической веры; он остался, как и был, в трагическом напряжении между полюсами. Рядом с ожесточенными инвективами в адрес слепой толпы соседствует в «Дафне», как и в «Стелло», мораль неискоренимого сострадания к ней: «Не думай о себе и своей славе,— говорит Либаний Юлиану,— не тщись прослыть полубогом или святым, как Антоний; думай

о семье человеческой, которую надо спасать от ее разобщенности, ибо разобщенность смерти подобна... Ты ведь знаешь, Юлиан, в чем бесценное сокровище града Дафны. Что есть ось мира? Что есть семя земли, эликсир жизни людской, медленно возгонявшийся всеми исчезнувшими народами для блага народов грядущих? Ты это знаешь, друг мой,— это мораль». Именно в этот момент Юлиан у Виньи и произносит свои знаменитые слова: «Ты победил, Галилеянин».

Прежний круг: любовь к роду человеческому вообще — и неприятие человечества современного как бесчувственной и бездуховной «толпы»; мессианство — и обреченность на вечное одиночество.

Остальное — молчание. В редких поэмах, которые отныне пишет и публикует Виньи, заклинаются все те же антитезы. Есть среди этих поэм трагические, сохраняющие и еще усиливающие прежний драматический накал: «Смерть волка», «Гефсиманский сад», «Оракулы», «Гнев Самсона». В них доминирует этика стоицизма — молчания и терпения. Но есть и «утешительные» — «Бутылка в море», «Чистый дух»,— в них Виньи, вопреки всему, воплощает этику стоического приятия бытия во всей его трагической противоречивости и сложности, отстаивает право на надежду, гарантируемое существованием подвижников духа, служителей и мучеников гуманистической идеи.

И он уповает на потомков. Он теперь обращается к ним:

«Потомки юные, что мною так любимы,

О судьи новые моих былых трудов,

Мои черты у вас доныне зримы,

И узнаю себя я в зеркале зрачков!

Друзья мои, коль вам понадоблюсь и впредь я,

Коль перечтут меня хоть раз в десятилетье,

Судьбу

свою назвать счастливой я готов!»

Это заключительная строфа поэмы «Чистый дух», датированной 10 марта 1863 года. Умер Виньи 17 сентября 1863 года.

л

Предисловие

ОДЫ несовершеннолетия Людовика XIII закончились тем

же, чем начались,— убийством. Между двумя этими преступ

лениями страной правили Кончини и Галигаи. Второе злодеяние представлялось мне возмездием за первое, и, чтобы показать это воочию, я свел в одном и том же месте пистолет Витри и нож Равальяка, орудия возвышения и падения маршала д’Анк-ра. Если уж искусство — басня, то басня эта должна быть философской.

Мне достаточно лишь бегло упомянуть здесь скрытые пружины, приводящие пьесу в движение. Внимательный зритель или читатель сумеет проследить, как они действуют, и, увидев это, будет мне признателен, что я не обнажил их в самой ткани драмы.

В центре круга, очерченного моим произведением, острый глаз обнаружит Судьбу, с которой постоянно борется человек, хотя она неизменно берет верх, как только характер его слабеет или изменяется, и которая твердой поступью ведет его по непредсказуемым путям к своей таинственной цели, а порой и к воздаянию Вокруг этой идеи — все остальное: верховная власть в руках женщины; неспособность двора вершить дела государства; учтивая жестокость фаворитов; нужда и горе народа при их правлении; угрызения совести, порожденные политическими прегрешениями, а затем прелюбодеянием, которое в миг наивысшего упоения карается теми же муками, на какие оно без зазрения совести обрекает свою жертву; и, наконец, жалость, которой заслуживает каждый.

Действующие

лица

СУПРУГА МАРШАЛА Д’АНКРА КОНЧИНИ БОРДЖА ИЗАБЕЛЛА ПИКАР

САМУЭЛЬ МОНТАЛЬТО ДЕ ЛЮИН ФЬЕСКО ТЕМИН ДЕАЖАН Г-ЖА ДЕ РУВР Г-ЖА ДЕ МОРЕ ПРИНЦ КОНДЕ ВИТРИ МОНГЛА КРЕКИ Д’АНВИЛЬ ГРАФ ДЕ ЛА ПЕН ДЕ ТЬЕН

ПЕРВЫЙ ЛАКЕЙ КОНЧИНИ ВТОРОЙ ЛАКЕЙ

ПЕРВЫЙ ДВОРЯНИН КОНЧИНИ ПЕРВЫЙ ОФИЦЕР

ДВОРЯНЕ, ГОРОЖАНЕ, ПОДМАСТЕРЬЯ, НАРОД

Характеры

действующих

лиц

супруга маршала. Женщина с твердым мужским характером, нежная мать и верная подруга; расчетлива и скрытна, как род Медичи, чья она ученица; манеры благородные, хотя несколько ханжеские; цвет лица как у южанки, но неяркий; движения иногда порывистые, обычно — размеренные, кончини. Наглый выскочка, нерешительный в делах, хотя и храбрый со шпагой в руке. Сладострастный и хитрый итальянец, он подолгу присматривается и наблюдает, прежде чем заговорить; во всем видит подвох; повадки высокомерные, но выдающие неуверенность в себе; взгляд лукавый, бесстыдный, лживый. «Ни один раб,— пишет современный ему историк,— не пребывал в большей зависимости от хозяев, нежели он от своих страстей; ни один беглый раб не обманывал господина чаще, нежели он — законы и правосудие. Был он росл, осанист и соразмерно сложен, но вскорости от вечной боязни за себя побледнел с лица, взгляд его стал блуждающим, а смуглая кожа поблекла». борджа. Грубый, но добрый горец. Мстителен: вендетта стала как бы второй его натурой и движет им, подобно судьбе. Характер сильный, мрачный, глубоко чувствующий. Ненавидит и любит равно безудержно. По природе дикарь, но обтесался при дворе и перенял учтивость своего века. Молчалив, угрюм, резок в движениях. Цвет лица почти африканский. Одет в черное. Шпага и кинжал из вороненой стали.

Поделиться с друзьями: