Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Только на два слова, если ты не спешишь.

— Спешу.

— Весной мы начали с тобой разговор, пора завершить его. Брат, правда, умер, но я жив.

— Позволь мне пройти.

— Я дружен с твоим отцом. Очень дружен.

— Какое мне дело до этого?

— Я помогу тебе в том, чего ты хочешь, чтоб он не забыл тебя перед смертью. А ты уговори кадия отпустить хаджи Синануддина. Иначе тебе не на что надеяться. Я предлагаю тебе уговор, тебе же будет польза.

— Ты мне предлагаешь уговор?

— Предлагаю. И не отвергай моих слов.

В сверкающих зрачках ее появилась тень ненависти или презрения. Я оскорбил ее, но к этому я и стремился. Теперь кадий наверняка не освободит хаджи Синануддина, даже если он собирался это сделать.

Мне нелегко далась эта грубость. Ее злость, как бичом, обожгла меня. И как понадобилась бы мне божья помощь, если б эта женщина удостоила меня своей вражды.

Я вошел в спальню

Али-аги, думая больше о молнии во взгляде его дочери, чем о ее красоте. Куда стремится ее потаенная мысль, слишком горячая для того, чтоб пребывать в покое? Чем обернется ее презрительное молчание? Она могла стать хорошей женой и отличной матерью, что поделаешь, если не стала?

— Ты отнес письмо?

Я отсутствующе смотрел на старика, придавленный презрением женщины.

— Дочь приходила?

— Каждый день приходит. Беспокоится, что я мало ем. Ты разговаривал с ней?

— Разве она с кем-нибудь разговаривает?

— Иногда разговаривает. Ты не любишь ее?

— Я просил за хаджи Синануддина. Пусть уговорит кадия отпустить его.

— Ну? Что она сказала?

— Ничего.

— Странной она бывает иногда.

— Как ты себя чувствуешь? Выглядишь бодрым.

— Я настолько хорошо себя чувствую, что, господи помилуй, буду просить, чтоб у меня каждый день арестовывали друзей.

Опять его голос звучал энергично и решительно. Разве я не слышал только что другой голос, испуганный и плаксивый?

Что за игру он ведет? С кем? С самим собой для других? Или с другими для себя? И что такое он сам? Сплетение привычек? Нечто воображаемое? Застывшее воспоминание? Что важнее — то, чего ждут от него другие, или его собственное бессилие? Но и то и другое живет в нем. Гордость заставляет его вмешиваться, а его теперешнее состояние противится этому. Предсмертная усталость заставляет его смежать веки, но людям он показывает видимость былой силы, тень ее. Неужели каждый человек кончает тем, что борется с самим собою, некогда существовавшим?

Что перевесит?

— Гонец хотел припугнуть меня, чтоб деньгу выжать,— сказал я, садясь у него в ногах.— Он совсем обнаглел, когда увидел, что на письме нет имени.

— А чего ты не послал его в… Прости. Надо было заплатить. Тогда бы он уступил.

— Я испугался. И это заставило меня подумать о том, правильно ли я сделал, обременив тебя этой заботой и уговорив вмешаться.

— Не понимаю, о чем ты говоришь.— Голос его звучал раздраженно, он казался оскорбленным.— Уговорить можно дурака или неразумного ребенка, а не меня. Ты говорил только о письме. Я отвечал, что мы должны сделать больше. Разве мне разум совсем изменил? А чем ты обременил меня? Подняться я не могу, но говорить, к счастью, в силах. И никто не может избавить меня от тревоги за друга. Это дело моей совести.

— Это становится опасным.

— Для меня больше нет никаких опасностей. Если хочешь знать, все опасно. Смерть притаилась за дверьми, ждет. Когда я что-нибудь делаю, я не думаю о ней, она не волнует меня. Я живу.

Он говорил твердо, и слова его звучали убедительно. Как и только что сказанное им. Но ведь что-то из двух должно больше принадлежать ему, больше отвечать тому, что он на самом деле думает и чего хочет.

Впрочем, безразлично. Я буду утверждать в нем то, что выгодно мне.

— Мне приятно, что ты так говоришь. Я ценю храбрых и благородных людей,— льстиво заметил я.

— Так и надо. Если найдешь их. Только старые люди не храбрые и не благородные. Я тоже нет. Может быть, я только хитрый, но это от долгой жизни. Что мне сделают, вот такому? Арестуют или убьют человека, уже вступившего на свою последнюю тропу? Люди глупы, пожалеют бесполезного старика, прикончат юношу, перед которым лежит жизнь. Поэтому я все возьму на себя, именно все, я воспользуюсь этим преимуществом, оно дается один раз в жизни.

Закашлявшись, он рассмеялся.

— Пакостно, да? Быть героем, когда нет опасности. Пакостно и весело.

Не знаю, весело ли, я не был уверен в том, что его пощадили бы. Но пусть будет, старик, по-твоему. Я буду сожалеть, если ты пострадаешь, но еще больше, если мне не удастся задуманное. Ни ты, ни я больше не важны.

К моему удивлению, до сих пор он ни разу не спросил меня, за что арестован хаджи Синануддин, виновен ли он. Я сам сказал, что слышал, будто хаджи причастен к бегству посавцев и что его арест — начало преследований именитых людей из-за все более участившегося их отказа подчиняться указам султана и вали, а поводом является невыплата взноса на военную помощь. Это должно посеять страх после мятежей в Посавине и Крайне, дабы злое дело никому не послужило примером. И не должно служить. Именно поэтому во избежание большей смуты, чтоб не началось то, чего никто из умных людей не хочет, нужно удалить тех, кто сеет смуту и вызывает недовольство, кто чинит насилия якобы под видом закона и кто своими скверными

деяниями может побудить людей к мерзким и кровавым делам. Если беда хаджи Синануддина поможет избавить нас от них, то ни она, ни все наши тревоги не окажутся напрасными.

Он отмахнулся от возможного греха хаджи Синануддина, потому что или он не казался ему тяжким, или не верил в него, а что касается преследований, то заметил, что их всегда увеличивает страх, но в то же время в них есть резон, значит, все идет не к лучшему, а к худшему, или нам так только кажется, ибо всегда тяжелее то, что есть, чем то, что было, и всегда легче выплаченный долг, чем тот, что висит на шее.

Он не верит в слухи, потому что, захоти они в самом деле так поступить, не стали б трезвонить. А коль скоро они трезвонят, значит, ничего не сделают, а просто пугают народ. Что касается власти, она всегда тяжела, всегда принуждает нас к тому, что нам неприятно. Что вышло бы, если б эти, нынешние, исчезли? На его веку сменилось, изгнано или убито, столько кадиев, муселимов, каймекамов, что само число их неведомо. А что изменилось? Не многое. Люди продолжают верить, что будет иначе, и хотят перемен. Они мечтают о хорошей власти, а с чем ее едят? Что касается его, Али-аги, то он мечтает о взяточниках, их он больше всего любит, потому что есть дорога к ним. Хуже всего честные, которым ничего не нужно, которые лишены человеческих слабостей и знают лишь какой-то высший закон, обычному человеку труднодоступный. Они могут причинить больше всего зла, поскольку рождают такую ненависть, что на сто лет хватит. А эти, наши? Да они никакие. Мелкие они во всем. Не умеют быть ни злыми, ни добрыми. В меру и жестоки, и осторожны. Ненавидят люд, но боятся его. Потому они злые и мстят, когда могут. Или когда думают, будто могут. Они были бы ужасны, если б смели делать, что хотят, но они всегда боятся ошибок. А могут ошибиться и если уступят, и если перегнут. Сильнее всего на них действует угроза, если ее тихо высказать и не раскрыть до конца, ибо у них нет опоры и они лишены своей собственной ценности, всегда зависят от случая и от кого-то повыше и всегда могут оказаться пешкой в чьих-то расчетах. Словом, ничтожества и поэтому иногда очень опасны. Все, чего он хочет,— это помочь хаджи Синануддину, и безразлично ему, уцелеют ли эти или их унесет дьявол.

Его точка зрения несколько отличалась от моей, но бессмысленно было возражать, пока он мне не мешал.

Он попросил, чтоб молла Юсуф переночевал у него. Никого из слуг нет в доме.

Юноша опустил глаза, чтоб скрыть радость, когда я велел ему остаться.

Смутные сумерки, облака тяжкие и неподвижные, тишина над городом.

Весь день люди чего-то ждали, напрягая слух, широко раскрыв глаза, пренебрегая обычными разговорами и делами, слишком спокойно было после вчерашнего волнения, слишком глухо, словно вражеское войско отступило в свой лагерь и ожидает ночи или утра, чтоб начать бой. Именно эта тишина, это отсутствие движения, это опустевшее поле битвы без кликов, без брани, без угроз рождали напряженность, усиливавшуюся с каждой минутой; когда она лопнет, наступит конец. Люди смотрели друг на друга, смотрели на прохожих, смотрели на улицу, ждали. Все могло оказаться сигналом. Я тоже смотрел на улицу. Пока не начиналось. Но я жду, мы ждем, что-то произойдет, скоро, трещит основание старого городка, чуть слышно воет ветер в вышине, скрежещет мир.

С криком несутся птицы по черному небу, люди молчат, у меня стынет кровь от ожидания.

15

Истина со мной. Истину я говорю.

Долго не мог я уснуть той ночью. Наконец заснул и просыпался почти каждую минуту, чтоб не потерять одну мысль и во сне и наяву, не успевая додумать ее, убежденный, что не сомкну глаз и всю ночь проведу так, полуодетый, чтобы события не застали врасплох.

Я не мог рассуждать последовательно, может быть, из-за сна, что обрывал нить и нарушал порядок, или из-за нетерпения, заставлявшего поскорее добраться до сути, я непрерывно снова переживал встречи с этой троицей, больше всего с кадием, медленно, без спешки, следя за каждым их жестом, полным изумления, страха, надежды, продлевая этот миг, елико возможно,— этот дивный миг, когда все рушится: корень вырван, но никто этого еще не осознал, живут по старой привычке, в них нет растерянности, они еще не унижены. Их страх — вот что прекрасно. Протест против собственного падения. Страх, неизвестность, проблеск надежды, беспокойство во взгляде. Или еще лучше (я вводил их опять в игру, заставлял начать сначала): для них все кончено, а они этого не знают, не верят, стоят пока прямо, дерзко, уверенно, как прежде, как всегда до сих пор. Мне не хотелось видеть их уничтоженными, моя ненависть угасала, когда мысль невольно, не повинуясь мне, уходила дальше, чем я хотел. Ненависти, как и любви, нужны живые люди.

Поделиться с друзьями: