Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранные труды по русской литературе и филологии
Шрифт:

Основным в отношении Вяземского к Николаю I в это время остается разграничение монарха и придворных. Там, где приближенные царя оцениваются как личности, он сам фигурирует как воплощение государственного начала, типа правления. Коллизия заключается не столько в необходимости реформ (хотя Вяземский и после 1825 г. прекрасно понимал эту необходимость), сколько в невозможности обеспечить должное функционирование наличного государственного аппарата и неумении или нежелании просвещенных подданных использовать имеющиеся возможности. 14 декабря 1830 г. Вяземский писал И. И. Дмитриеву о приостановке издания «Литературной газеты»: «И какая польза от того, что цензурный устав писан не Шихматовым, а Дашковым, что товарищ министра народного просвещения – Блудов, а не какой-нибудь Фотий, когда ни тот, ни другой не могут отстаивать существующего закона или писателей, лишаемых законных прав своих! Нет сомнения, что государь уважил бы истину, если б кто раскрыл ее пред ним» 236 . Можно объяснять эти слова ориентацией на адресата, но и в письме В. Ф. Вяземской от 26 марта того же года говорится: «Ближайшие к государю Бенкендорф, Толстой, Потоцкий, какой-нибудь князь Сергей Михайлович Голицын. Какие это проводники для истины, для государственной пользы, для мнений. Дашков пользуется уважением, но уважением бездейственным. Он почти никогда не видит государя» 237 . И отказ в разрешении поступить на службу в апреле 1828 г. Вяземский объяснял происками «блестящих кромешников», но не обвинял царя 238 . В письме к жене он так рассказывал об этой неудаче: «Я снова хотел писать прямо к государю и писать прямо; меня своротили на Бенкендорфа, он человек добрый, я в этом уверен: но что может быть у нас с ним общего и зачем мне ехать на Бенкендорфа, когда дорога моя на Россию и на царя?» (письмо Вяземского и Пушкина В. Ф. Вяземской от 21–24, 26 апреля 1828 г.; ХIV, 13).

236

Русский архив. 1868. Стб. 615. Ср. в письме к В. Ф. Вяземской от 11 февраля 1832 г. по поводу готовящегося запрещения «Европейца»: «Никто не смеет сказать слова правды» (Звенья. Кн. 9. С. 284).

237

Звенья. М., 1936. Кн. 6. С. 224.

238

Архив

братьев Тургеневых. Вып. 6. Т. 1. С. 70.

Таким образом, у Вяземского «общее» с Россией и царем, но не с Бенкендорфом и Нессельроде. Однако он склонен был делать решительные выводы после неудачи своей первой попытки возобновить государственную службу: «Теперь дело мое сделано: я возвращаюсь в ряды бездейственной, но грозной оппозиции. У нас ничего общего с правительством быть не может» (ХІV, 14). Но, как известно, уже осенью того же года он предпринимает новую попытку, на этот раз предваряя ее специальным документом, адресованным царю. Несомненно, Вяземский рассматривал свою записку как обращенную «на Россию и на царя». Предупреждая критику Жуковского, Вяземский писал ему об «Исповеди» в декабре 1828 г.: «Она мне по сердцу, и по совести она выражение всей моей жизни; если она не годится, то не годится и моя жизнь» 239 . «Пускай узнают меня, – писал он А. Тургеневу, – таковым, каков я, со всеми своими родимыми пятнами, прививными болячками, а не таковым, как расписывает меня кисть Булгарина и других доносчиков» 240 . Следует учитывать также, что «Моя исповедь» написана уже после инспирированного III отделением и санкционированного Николаем I письма Блудова Вяземскому с предупреждением по поводу ряда публикаций и общего направления «Московского телеграфа» 241 и должна была звучать как ответ на выговор властей патрону журнала. Это относится не только к тому месту «Моей исповеди», где Вяземский кратко упоминает об обвинениях в адрес «Московского телеграфа», но и к другим. Так, если с точки зрения властей не всегда достаточно не иметь дурных намерений – неблагоразумие тоже преступление, то Вяземский, говоря о своих ходивших по рукам эпиграммах и сатирических куплетах, настаивал на разнице между проступком и преступлением. Многое в позиции автора «Моей исповеди» обусловлено именно рангом адресата. Показательно, что, когда осенью 1828 г. (до «Моей исповеди») Вяземский защищался от доноса и не мог обратиться к царю из-за смерти императрицы Марии Федоровны, он не стал обращаться к Бенкендорфу или П. А. Толстому: писать им, объяснял он Жуковскому, «рука не подымется» 242 . У Жуковского же он спрашивал, заканчивая работу над «Исповедью»: «Не можешь ли как-нибудь втереться в чтецы или втереть Дашкова или Блудова? <…> Я писал европейцам, а не русским и по совести и по рассудку» 243 . Так император последовательно отделяется от окружения, а эффективность полезных политических мероприятий – в данном случав личного шага – ставится в зависимость от «европейского» влияния на него. В последнем замечании Вяземского, как и в приведенном выше противопоставлении России и царя – Бенкендорфу, видна связь с высказываниями на национальную тему – оно подтверждает близкую соотнесенность и известную условность тех формул, которые выражают европейское и русофильское начала его мировоззрения: в одном контексте окружение царя третируется как чуждое России, в другом – как неевропейское, типично русское, т. е. непросвещенное.

239

Русский архив. 1900. Кн. 1. С. 207.

240

Архив братьев Тургеневых. Вып. 6. Т. 1. С. 73–74.

241

Этот важный документ опубликован М. И. Гиллельсоном: Пушкин. Исследования и материалы. М.; Л., 1960. Т. 3. С. 418–429. Уточнение авторства см.: Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский… С. 159, см. также с. 159–165.

242

Русский архив. 1900. Кн. 1. С. 202.

243

Там же. С. 205.

При этом отношение Вяземского к внутренней политике Николая I, уже в силу недоверия к ближайшим советникам царя (но не только поэтому), было далеким от оптимизма. Достаточно сравнить известное письмо Пушкина Вяземскому от 16 марта 1830 г., полное надежд на общественное оживление, и письмо Вяземского к жене от 12 апреля, где он говорит о тех же намечавшихся в комитете 6 декабря 1826 г. реформах со слов Бенкендорфа, представившего их как «исполнение желаний, которые мы сами имели лет за десять и ныне приводятся в действие самим правительством». В противоположность Пушкину Вяземский настроен скептически, иронизирует по поводу прений в Государственном совете и заключает: «По всему, что до меня доходит, все это будет не что иное, как полумеры, полуистины. При сохранении дурных начал невозможно вывести хорошие следствия» 244 . Но опять-таки: позднее, затрагивая сходную политическую тему – заседание Государственного совета, обсуждавшего подготовленный под руководством Сперанского Свод законов Российской империи, Вяземский отнюдь не скептически, хотя и очень кратко, сообщает Жуковскому (29 января 1833 г.) и Дмитриеву (2 февраля) о речи царя 245 . В обоих письмах о прениях в Совете говорится почти в одинаковых выражениях. Во фразе «<…> Сперанский был пожалован на месте сражения: государь в Совете отколол с себя андреевскую звезду и надел на него» ирония направлена несомненно против Сперанского 246 .

244

Звенья. Кн. 6. С. 234–235.

245

Русский архив. 1900. Кн. 1. С. 369; Русский архив. 1868. Стб. 627.

246

Об отношении Вяземского к Сперанскому свидетельствует эпиграмма «На степени вельмож Сперанский был мне чужд…» и автокомментарий к ней в письме А. Тургеневу от 22 ноября 1819 г. (Остафьевский архив… СПб., 1899. Т. 1. С. 358), а также статья по поводу книги М. А. Корфа, выразившая итоговое мнение Вяземского (1861).

Восторженную оценку Вяземского, как и Пушкина, вызвал приезд Николая I в Москву во время эпидемии холеры: «Тут есть не только безбоязненность, которая также признак великодушия, но есть и вдохновение, и преданность, и какое-то христианское и царское рыцарство, которое очень к лицу Самодержцу» 247 . Те же выражения внесены в Записную книжку. Вяземский отмечает: «Странное дело, мы встретились мыслями с Филаретом в речи его государю» – и продолжает: «На днях в письме Муханову я говорил, что из этой мысли можно было бы написать прекрасную статью журнальную» 248 . (Ср. в письме Пушкина Вяземскому от 16 марта 1830 г. о намерении «пуститься в политическую прозу» – ХІV, 69.)

247

Русский архив. 1900. Кн. 1. С. 359.

248

Записные книжки. С. 196.

По-видимому, поведение Николая перед смертью Пушкина также отвечало представлениям о том, что к лицу самодержцу. Д. Давыдову Вяземский писал 9 февраля 1837 г.: «О, эта ночь – великая, прекрасная ночь в жизни и царствовании Николая!» – и называл царя ангелом-утешителем при одрах Карамзина и Пушкина 249 (имеется в виду ночь с 27 на 28 января, когда Николай через Арендта обратился к Пушкину). То, что письма Вяземского (как и Жуковского) о дуэли и смерти Пушкина содержат элемент стилизации, не подлежит сомнению. Письма преследовали определенную политическую цель (особенно обращенное к великому князю Михаилу Павловичу), выполняя и функцию некрологов, которые невозможно было провести в печать. Говоря о политических взглядах Пушкина, Вяземский преуменьшал глубину и значение его либерализма и антиправительственных настроений 10-х – начала 20-х гг., упрощал его поздние воззрения и игнорировал сложность отношений поэта с правительством и царем в последние годы жизни. Отсюда еще не следует, что эти письма Вяземского не могут служить источником реконструкции позднего мировоззрения Пушкина. П. Е. Щеголев, анализируя письмо к великому князю Михаилу Павловичу, категорически считал, что оно не может быть положено в основу такой реконструкции, но не уточнил, в какой мере возможно использование этого и других писем Вяземского 250 . Между тем позиция Пушкина по польскому вопросу освещена Вяземским верно 251 , как и отношение его к Июльской революции; утверждение о том, что Пушкин был противником свободы печати, вполне соответствует рассуждению «О цензуре» в «Путешествии из Москвы в Петербург», где Пушкин полемизировал с Радищевым (и, как указал Б. В. Томашевский, с Б. Констаном 252 ). Тем более письма Вяземского должны учитываться при характеристике его собственных взглядов. Существенно не только то, что перед нами стилизация, но и то, с какой позиции она сделана. Отметим, что Вяземский не ограничился сведениями о дуэльной истории и последних минутах Пушкина, – он включил в свои письма, в том числе к великому князю, и резкие слова по адресу петербургских салонов 253 , и критику распоряжений властей с их подозрительностью к Пушкину (Вяземский, конечно, имел в виду и вообще отношение правительства к людям либеральной репутации, в том числе к себе самому). Тем показательнее оценки, которые он дает царю, освобождая его от ответственности за мероприятия полиции и III отделения. В письме А. О. Смирновой (переданном с д’Аршиаком) от февраля 1837 г. действия полиции квалифицируются как нелепые, тогда как «государь был тут велик и прекрасен, в особенности когда он действовал по собственному побуждению и выражал свою волю сам, а не через посредников, которые искажали и обессмысливали его намерения». В следующем письме тому же адресату запрещение стихов на смерть Пушкина даже противопоставляется намерениям царя, который назван здесь «добрым русским» 254 .

249

Русский архив. 1879. Кн. 2. С. 253.Адресат письма, находившегося в бумагах А. Булгакова, установлен М. К. Светловой (Московский пушкинист. М., 1930. Вып. 2. С. 155–162).

250

Щеголев П. Пушкин. Очерки. СПб., 1912. С. 339.

251

На это указывал еще М. Д. Беляев; см.: Письма Пушкина к Елизавете Михайловне Хитрово. Л., 1927. С. 298.

252

Томашевский Б. Пушкин. М.; Л., 1961. Кн. 2. С. 335.

253

Ср. также письмо к кн. О. В. Долгоруковой от 7 апреля 1837 г. (Красный архив. М.; Л., 1929. Т. 33. С. 231–232).

254

Русский

архив. 1888. Кн. 2. С. 298. Примыкающим к письмам о смерти Пушкина можно считать упоминание о нем в статье Вяземского о пожаре Зимнего дворца 17 декабря 1837 г. Статья, помещенная сначала в «Gazette de France», а затем в переводе в «Московских ведомостях», носила полуофициальный характер и написана в соответствующем стиле. Панегирические формулы при упоминании царя были заданными, появление в этом контексте имени Пушкина – неожиданным. Вяземский писал: «Кто из нас не пожалел вновь о том, что умолкла уже лира Пушкина? Певец всего славного в России питал особенную любовь к этому прекрасному зданию и, конечно, пролил бы поэтические слезы свои на дымящиеся развалины, если бы буря не унесла его прежде и не разбила его лиры» (Московские ведомости. 1838. 20 апреля. № 32. С. 258).

С. Н. Дурылин считал, что отношение Вяземского к Николаю I вплоть до Крымской войны было неизменно отрицательным 255 . Приведенные высказывания показывают, что дело обстояло значительно сложнее. Привлекая в качестве ближайшего сравнения отношение Вяземского к Александру I, приходится констатировать: трудно доказать, верил или не верил Вяземский в реформаторские намерения Александра в такой-то хронологической точке отрезка, скажем, 1818–1822 гг. 256 Но после множества политических текстов, содержащих как чрезвычайно резкие оценки правительства, чрезвычайно сильные оппозиционные заявления, так и опасения по поводу политических методов, которые могут привести к широким социальным волнениям, Вяземский в 1826 г. пишет Жуковскому: «Одна надежда привязывала меня к ней (России. – Е. Т.), что покойный государь рано или поздно возвратится к мыслям, которые он некогда хранил и которые одни в исполнении своем могли упрочить славу его царствования» 257 . Декабрьская катастрофа была для Вяземского и проверкой всей либеральной идеологии. В том же письме Жуковскому (вряд ли прибегая к какой-то тактике, в тот момент ему просто ненужной) он доказывает независимость своей либеральной истины от извращения ее в революционном заговоре. В этом смысле аргументация Вяземского представляет здесь его взгляды в наиболее чистом и абстрактном виде – не затрагивая конкретных политических требований. Появление в этом контексте цитированного высказывания о царе указывает место идеи просвещенной монархии в числе основных и устойчивых элементов данной системы воззрений. Хотя в конкретной политической ситуации она могла и не выражаться в соответствующих текстах или сопровождаться сомнениями в реальности осуществления, сама идея просвещенной монархии (в широком смысле) не была замещена какой-либо другой. В этой системе каждый самодержец – претендент на роль не деспота, но монарха. И Александр I, и Николай I были такими претендентами в понимании Вяземского, а отношение «монарх – просвещенный вельможа» мыслилось им как необходимая ячейка государственного устройства при любых политических, в том числе конституционных комбинациях.

255

Кутанов H. <С. Н. Дурылин>. Указ. соч. С. 283, 242–243.

256

См.: Лотман Ю. М. Указ. соч.; Ланда С. С. О некоторых особенностях формирования революционной идеологии в России. 1816–1821 гг. (Из политической деятельности П. А. Вяземского, Н. И. и С. И. Тургеневых, М. Ф. Орлова) // Пушкин и его время. Исследования и материалы. Л., 1962. Вып. 1. С. 67–231.

257

Ср. запись в дневнике А. Тургенева после смерти Александра I: «Россия! И надежды твоей не стало! Забываю его политику – помню и люблю человека. Сердце не переставало верить в него, любить его, не переставало надеяться. <…> Он у себя отнял славу быть твоим благодетелем, народ в рабстве! Но не отнимал у нас надежды быть твоим восстановителем» (цит. по: Пугачев В. В. А. Тургенев в 1825–1826 годах // Ученые записки Горьковского университета. 1963. Вып. 58. С. 474).

После 14 декабря отпала надежда в обозримом будущем приставить к правительству «дядьку представительства народного» 258 или уничтожить крепостное право 259 . В понимании Вяземского в это время царь – субъект потенциальных прогрессивных изменений и объект просвещенного влияния со стороны либеральной дворянской интеллигенции. Общественно-политические устремления последней значительно разъяснены в последнее время благодаря ряду публикаций М. И. Гиллельсона, показавших связь между пушкинским предложением правительству об издании политического и литературного журнала, затем газеты «Дневник» и аналогичными планами Вяземского и Жуковского, также адресованными правительству в специальных документах 260 . Все эти замыслы имели целью альянс правительства и дворянской литературной элиты. Проектируемый журнал, по словам Вяземского, «должен был бы стать посредником между Европой и Россией, между правительством и народом <…>» 261 . По сути дела, это та же проблема диалога между монархической властью и обществом, к которой Вяземский неоднократно возвращался, говоря об отсутствии вблизи царя «проводников истины». В повестке дня не преобразование общественной структуры, а нахождение канала циркуляции истины в уже существующей структуре. Направление движения истины – от группы дворянских либералов к царю и ко всему обществу. Эта группа синтезирует культуру – европейское просвещение, с одной стороны, и народность, национальность (то, что Вяземский и Пушкин называли populaire et national), с другой, и выражает эти начала в текстах молодой литературы, уже создавшей ценности европейского значения. Соединение исторически полученной социальной структуры и культурного потенциала просвещенного дворянства должно было привести к какой-то комбинации, которая обеспечила бы приемлемые для власти и достаточно медленные общественные изменения и в то же время некоторый, хотя бы и ограниченный простор для деятельности литературной элиты. Само ограничение (в том числе цензура) в идеале должно было носить не самовластный, а законный характер. Оппозиционное положение в 30-х гг. не устраивало группировку и не входило в ее расчеты. Наоборот, Пушкин и Вяземский стремились выйти из этого положения, побудив правительство на компромисс, каким и было бы предоставление им права издания официозного печатного органа. Они хотели не оппозиции, а доли участия в просвещенной политике.

258

Остафьевский архив… Т. 1. С. 204.

259

Отношение Вяземского к крепостному праву оставалось резко отрицательным. См.: Записные книжки. С. 110–111. Ср. о свободных крестьянах Эстляндии в письме В. Ф. Вяземской от 31 июля – 1 августа 1825 г. (Остафьевский архив… Т. 5. Вып. 1. С. 74). Однако в 40-х гг. Вяземский приблизился к точке зрения, выраженной ранее Пушкиным в «Путешествии из Москвы в Петербург». См. особенно одно из писем 1845 г.: Остафьевский архив… Т. 4. С. 339–340.

260

Гиллельсон М. И. Указ. соч. С. 225–227; Он же. Письма Жуковского о запрещении «Европейца» // Русская литература. 1965. № 4. С. 114–124.

261

Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский… C. 226.

Важным пунктом этой позиции было представление, согласно которому в России правительство ведет за собой народ «на поприще образованности и просвещения» («Путешествие из Москвы в Петербург»). Пушкин высказывал это убеждение вслед за Карамзиным (примерно тогда же аналогичные идеи развивал и представитель другой общественной группировки – Белинский, особое обоснование они получили у него в период т. наз. примирения с действительностью). В дальнейшем это представление все более выветривалось из сознания русской интеллигенции.

Для 30-х гг. применительно к мировоззрению Вяземского или Пушкина следует разграничивать конкретные оценки общественно-политической реальности, дававшей слишком много доказательств недоверия и враждебности властей к литераторам, и обобщающие концептуальное суждения. Любопытно, что последние, отражая более то, что «должно быть», чем то, что «есть на самом деле», оказывались и наиболее приемлемыми тактически, поскольку допускали официозную интерпретацию. Так, Вяземский, неизменно озабоченный положением «русской грамоты у трона безграмотного», в 1836 г., отвечая критикам «Ревизора», подчеркнуто ссылается на высочайшее одобрение, которое встретила пьеса Гоголя, и приводит аналогии: «Недоросль» Фонвизина получил поддержку Екатерины II (пример, неоднократно использованный и Пушкиным), а «Ябеда» Капниста – Павла І. Многозначительный пассаж в статье Вяземского, опубликованной во втором томе «Современника», звучал как благонамеренный отклик на конкретный факт литературной жизни, но для автора важнее всего была некая абстракция – концепция просвещенной монархии, преодолевающей общественную косность (и монарха, благословляющего сатирика ради общественной пользы). Это была тактика не конъюнктурная, а принципиальная, имевшая глубинные идеологические – и личные – основания. Поэтому не только в журнале, но ранее и в частном письме Вяземский упоминает о благоприятном мнении Николая I: он перечисляет Тургеневу поклонников «Ревизора» – кроме него это Жуковский, Козловский и царь 262 . Этот эпизод не менял, разумеется, общей ситуации, драматизм которой и заключался в том, что именно дворянские либералы должны были привнести просвещение в политику правительства, тогда как оно не желало и не допустило либерального посредничества, опасаясь независимых и чуждых идей.

262

Остафьевский архив… Т. 3. С. 317.

Примерно таков самый общий контекст высказываний Вяземского о Николае I. В силу того критического отношения к администрации и окружению царя, которое многократно выражал Вяземский, желаемый альянс с властью мыслился как союз именно с монархом. Приведенные суждения были обусловлены и самим присутствием монархической идеи в идеологии русского дворянского либерализма, и ее актуализацией после 1825 г., и тактикой литераторов пушкинского круга. Оценить органичность этих высказываний для Вяземского поможет, в частности, тот факт, что в 1857 г., уже занимая пост товарища министра народного просвещения, в записке о цензуре он варьировал указанный пассаж своей статьи о «Ревизоре», дополнив его двумя аналогичными примерами (журнал «Живописец» при Екатерине II и представление «Горя от ума» при Николае): либеральный и консервативный контексты, разделенные двадцатью годами, обнаруживают общий элемент, репрезентирующий некоторый устойчиво организованный сегмент системы воззрений. Многие тексты Вяземского 10–30-х гг., с одной стороны, и позднейшие, с другой, могут быть легко противопоставлены по содержанию, вплоть до соответствий типа: «Русский бог» (1828) – четверостишие «О русский бог! Как встарь, ты нам заступник буди!» (1854). Но такие тексты, как статья «18 августа 1855 года», стихотворения на смерть Николая I или даже «Несколько слов о народном просвещении в настоящее время», должны быть не противопоставлены, а сопоставлены с приведенными высказываниями о царе и рассматриваться с ними в одном ряду – как результат эволюции монархизма Вяземского. Соотношение здесь такое же, как между стихотворениями типа «Масленица на чужой стороне» (1853), «Очерки Москвы» (1858) и более ранними русофильскими высказываниями.

Эпизодом, в котором дворянская интеллигенция выступила в качестве литературной группировки, объединенной около собственного печатного органа, была полемика вокруг «Литературной газеты» Дельвига – Пушкина. Издателя и его сотрудников противники называли литературными аристократами. Два противоречащих обстоятельства затрудняют объяснение этого эпизода (причем историки литературы чаще всего находятся под влиянием первого): упорные попытки Пушкина и других отвергнуть и опровергнуть именование «литературная аристократия» как ложное и враждебное; тексты, особенно пушкинские, свидетельствующие о том, что термин имел реальное содержание. Не претендуя здесь на освещение проблемы в целом, покажем эту двойственность на высказываниях Вяземского.

Поделиться с друзьями: