Казейник Анкенвоя
Шрифт:
– Многое пропустили, ваше преосвященство! – альбинос хлопнул меня по плечу.
– Знаю. Герман, тебя Виктория зовет.
– Зачем зовет?
– Платье застегнуть.
– Как хочет, - Глухих надернул майку на проступившее волосатое чрево, и поплелся в соседний отсек.
– Молоток Лаврентий?
– альбинос налил мне в пиалу из чайничка татарской сивухи.
– Мне-то лапшу навешали, типа служка не служка у тебя, а конь со стальными яйцами.
Перец, убедившись, что командование довольно, устроился за столом и приналег на закуски.
– Ты бы, Могила, держал свои столярные инструменты подальше от моего подразделения, - отозвался я мрачно.
– Еще одна такая выходка, я этого голубя от церкви к чертовой матери отлучу.
– Не серчай, кардинал. За
– Звали, батюшка?
– Подойди.
Вьюн подошла к столу, волоча за собою мокрый шлейф дождевика, стянула с головы капюшон, и во взгляде ее прочел я торжество самодеятельности над немецкой системой Бертольда Брехта.
– Дерзко смотришь, послушница. На колени. Глаза долу держать. Что там за история у тебя со штык-юнкером?
Опустилась на колени. Засопела. Зарумянилась. Уставилась в грязные половицы.
– На ночь пятнадцать раз «Отче наш» и «Символ веры». И вериги надеть.
– Уже исполнила, - скромно держала ответ послушница, распахнув слегка ворот плащ-палатки и предъявивши велосипедную цепь на шее.
– Отпусти, батюшка, грех мой.
– Суров ты с ней, - альбинос подтолкнул Вьюну свободный ящик.
– Сядь. Отпустим. Поклюй пока с нами, ворона. Дозволишь, святой отец?
– Преломи, - согласился я великодушно.
Анечка подтянула к себе ближайшую тарелку с картофелем, открытую банку с консервированными сосисками, перекрестилась, пробормотала что-то невнятное, и приступила молча к трапезе. Обед мы доканчивали в уединении. Могила с Перцем ушли свои лабазы инкассировать.
– Лавочка ночью вырвется. Сказал, морзянкой в дверь постучит. Один длинный, два коротких.
– Ты ешь, ешь.
– Он руки у тебя хочет просить.
– Я женат.
Вьюн выскользнула из-за стола, разыскала где-то камбуз, быстренько вскипятила воду на растопленной Германом плите, и заварила мне зеленый чай вместо сивухи. Вьюн самостоятельно решила, что чай лучше поможет мне собраться с мыслями. И если это случится, я уже точно в будущем не пожелаю сменять ее на татарский самогон.
– Лавочка со мной повенчаться хочет, - сообщила она, пока я пил раскаленный чай маленькими глотками.
– Я пыталась ему втолковать, что ты мнимый священник. Он заладил свое: «Браки на небесах совершаются, а священник ты иль нет, здесь каждый для себя должен сам осознать».
– Священник я иль нет, но тебе, милая, восемнадцати годов еще не исполнилось.
– Через две недели с лишним исполняется.
– Две недели прожить еще надо.
В кают-компанию посреди нашей болтанки явились Герман с Викторией. Оба заметно вспотевшие. Герман времени даром не растерял. Да и Гусева своего не пропустит. Она чужого-то редко пропускала. При виде моей послушницы Вика-Смерть мгновенно перевернулась из дамы полностью удовлетворенной в даму, измученную климаксом.
– Совсем страх потеряла твоя мышка-норушка? Придется отрезать ей четверку лишних веточек. А ты, опавший член союза писателей найди себе другого проводника к Борису Александровичу.
Виктория медленно приблизилась к столу, побледнев от бешенства. В руку ей скользнуло почти незримо тонкое длинное лезвие. Но лучше бы Гусевой не приближаться. Послушница, видать, заскучавшая по честным боям без правил, стрелою снялась с ящика и с какого-то штопорного разворота въехала подошвой кроссовки в там, где грудь. Вика-Смерть выронила стилет и опрокинула пустую металлическую бочку из-под горючего, на которой Герман Глухих содержал стеклянную банку с тритонами для созерцания земноводной жизни. Бочка укатилась куда-то поближе к задрапированной пробоине в борту. Тритоны из разбитой банки разбежались, и, надо полагать, заняли свободные места в зрительном зале. Рукопашный арсенал послушница имела богатый, и Гусева много что еще опрокинула в ближайшие пять минут. В конечном итоге, она опрокинула почти все предметы обстановки, исключая меня и Глухих, успевшего спасти два клейменых чайничка. Татарин подсел ко мне на ящик и предложил пари. Он ставил четверть первача на то, что Вика-Смерть продержится
не менее пятнадцати раундов.– Тотализатор, - произнес мне на ухо Герман.
– Можно выиграть, можно проиграть. Это честно. Интуиция.
– По лицу не бей! – крикнул я Вьюну, обозначив хоть какие-то правила.
– Чем лицо женщины хуже других?
– спросил татарин, передавая мне чайничек, в котором чайничке еще что-то плескалось.
– По лицу это честно. Без лица какой тотализатор?
«Или ревнивый Герман был не прочь, чтобы Гусева максимально потеряла свою привлекательность для конкурентов, или Герману от нее частенько достается именно по лицу», - мысленно перебрал я все возможные варианты подобной кровожадности.
Говорят, обыкновенные бойцы не слышат команды своего тренера в пылу спортивного азарта. Моя воспитанница услышала. По крайней мере, когда она остановилась, лицо Виктории было в относительной сохранности.
Гусева полежала вниз лицом на ринге, перевернулась на спину и вытерла окровавленный рот, заодно размазав и свежую губную помаду. Я вернул Герману чайничек, подошел к избитой подруге студенческих лет, и наклонился над ней.
– Завтра к Ростову меня отведешь.
Вика-Смерть с трудом подняла ручку, показала мне дулю и слабо улыбнулась. Точно как большевик студии Довженко в ответ на предложение своих палачей выдать партизанские замыслы. «Ничего не скажешь, сильная женщина, - подумал я, изучив ее раскрашенную физиономию.
– Жалко уничтожать привлекательные черты. Жаль, но выбора нет». Я обернулся. Вьюн равнодушно смотрела на поверженную соперницу.
– Можешь снять вериги. Отпускаю тебе.
Вьюн сняла с тонкой шеи велосипедную и цепь, и, рассекая над головою воздух теплым оружием, направилась в Виктории. Теперь уже и Гусева испугалась по-настоящему.
– Если Ростов откажется, я пас!
– крикнула она, по мере сил отползая к забаррикадированному бочкой пролому.
– Он согласится.
Я придержал Вьюна, забрал у нее цепь, обнял за плечо, и мы вышли из буксира под ливень. По кратчайшей кривой добрались мы до славянского лагеря. Три одноэтажные казармы. Ровный плац между ними, крытый асфальтом. Два баскетбольных щита по сторонам с дырявыми авоськами на кольцах, и еще с двух сторон поперек футбольные хоккейные ворота. В центе поля флагшток из окрашенной в черно-желтые полоски трубы. Мокрая тряпка на подъемном проводе, тоже цветная. Знамя Ордена. Часовой, обороняющий знамя, силами граненой пики. Сбоку столовая с дымящей трубою, защищенной от потоков остроконечной воронкой. Низенькая без окон часовня, обозначенная крестом и возведенная чуть не вчера, судя по свежеструганным и еще белым доскам фасада. Чуть в стороне двухэтажное строение, обшитое крашенной в белый колер доской и с окнами, и даже остекленными. Так бы я и представлял себе устройство славянского лагеря, если б я представлял его себе. Мы подошли к часовому.
– Где моя обитель, солдат?
– спросил я часового с лицом, побитым оспой.
– Устав караульной службы запрещает отвечать у части знамени, - путая слова, забормотал он растерянно.
Мне сделалось ясно, что караульный попросту не знает моих полномочий. Возможно, полномочия мои были выше, чем у Перца и даже Могилы, ибо те, от кого зависела сама его славянская жизнь, и кто были отпетые разбойники, и те не грабили винного отдела с отверткой в присутствии своих подчиненных, а я грабил. Рядовым бойцам довольно часто приходится проявлять смекалку, делая самостоятельные выводы из всего, что вылетает за уставные рамки, либо точные распоряжения офицеров.
– Ты как отвечаешь своему преподобию, воин?
– спросил я более сурово, поскольку добыть нужных сведений у кого-то еще не имелось возможности. Славяне, верно, которые спали, а которые стерегли химический комбинат.
Кто-то, разумеется, гулял в «Нюрнберге». Словом, пустыня. Караульный вытянулся по стойке смирно, и тем его смирение не ограничилось. Казалось, он смирился даже с возможностью, что прямо сейчас его раздавят как мелкое насекомое, и при этом очевидно его лихорадила мысль: «А как я отвечаю своему преподобию? И как ему положено отвечать, когда у знамени вообще отвечать не положено?».