Каждая минута жизни
Шрифт:
Кто-то из пьяных офицеров кричит:
— Господину доктору будут делать операцию. Господин доктор перебрал!
Рейч подчиняется моей воле, но строит из себя обиженного.
— Зачем вы вызвали меня?.. Какое имели право?
— Сейчас вы обо всем узнаете, господин доктор.
— Вы много себе… позволяете, господин Богуш… Я еще не допил своей последней рюмки. За победу нибелунгов!..
Я увожу его все дальше от казино, в темноту улицы, а он протестует, капризничает, как маленький ребенок. Он хочет вернуться назад и провозгласить там свой последний тост.
— Знаете, что я им скажу, господин
— Сейчас мы все услышим, герр гауптман. — Я посмотрел на часы. Было ровно десять. — Слушайте, герр гауптман, — я крепко схватил его за руку.
Внезапный грохот нарушает тишину, в широких окнах казино яркая вспышка, вылетают рамы, двери, вздыбливается крыша, и над зданием бывшей рабочей столовой взвивается вверх столб огненного дыма. Мы с Рейчем стоим как парализованные. Он смотрит с ужасом, я — со злорадством. А столб все выше, все мощнее врывается в звездное небо.
Мелькают темные силуэты. Ударила автоматная очередь. Кто-то кричит, молит о помощи. Опять выстрелы… Все казино объято пламенем, летят в стороны снопы искр, гудит огонь, словно вулкан прорвался из своих вечных глубин.
— Партизаны! — в ужасе шепчет Рейч. — Мой тост…
— Это был бы ваш последний тост, герр гауптман.
Он глядит на меня, и в глазах его появляется смутное прозрение.
— Вы знали?
— Да, герр гауптман.
— И пришли за мной?
— Да, герр гауптман.
— Вы пришли очень своевременно. — Он берет меня за локоть, притягивает к себе. — Вы страшный человек, господин доктор. Нам нужно немедленно отсюда уходить. Здесь сейчас появятся солдаты с овчарками, люди из гестапо…
— Начальник гестапо сгорел в казино, — говорю я.
— Гестапо никогда не сгорает. Идемте быстрее.
Заходим в госпитальные ворота, почти бегом поднимаемся по лестнице в кабинет Рейча. Темная комната, света нет, за окнами отблески пожара. Ревут моторы, слышен лай собак, тревожные команды. Отблески багряного зарева падают на бледное неподвижное лицо Рейча. Он подходит к столу, вытягивает ящик, щупает рукой…
— Вы ищете ключ от своей машины, герр гауптман?.. Он у меня, — говорю я ему откровенно.
— Ага… правильно… — Рейч осматривается. Может, передумал? Или решил сам? Вечные сомнения честной души…
— Герр гауптман, — говорю я ему осторожно, — ведь силы сатаны могут уничтожить и вас. Может, поедем вместе?
— Нет, нет, — решительно отвечает Рейч. — Я останусь со своим несчастным народом. Со своей несчастной Германией.
В темном коридоре мы натыкаемся на раненых — взрыв разбудил всех — и почти на ощупь находим дверь в палату Адольфа Карловича. Зарево полыхает над всем городком. Госпиталь гудит, как растревоженный пчелиный улей. Сейчас привезут первых раненых, покалеченных, обожженных. Мы выводим Адольфа Карловича во двор, к машине.
Я сажусь за руль, а старик ложится на заднее сиденье. Ворота открыты, и со стороны города в них уже вбегают солдаты.
— Прощайте, герр гауптман, — говорю я в окно.
— Прощайте, герр доктор. И простите меня за все, — говорит Рейч. Вот… — он протягивает мне свой «вальтер». — Возьмите, он вам нужнее…
Я берусь
за руль, кладу правую руку на шмайссер, лежащий рядом со мной, и даю полный газ. Наш «опель», словно испуганный зверь, срывается с места и вылетает в окровавленную, багровую ночь.17
Еще задолго до вызова к директору Костыре Заремба почувствовал надвигающуюся неприятность. Не было, вроде, никаких особых признаков, обычный рабочий день, заполненный беготней, спорами, телефонными звонками. Но нервозность словно висела в воздухе. И рабочие почему-то нервничали, и Кушнир ходил раздраженный, злой. Особенно рассердил Зарембу один из кураторов — нудный, сухой человек с черными глазницами, в мятом темно-коричневом костюме. Потребовал, чтобы всю револьверную линию загрузили переходными втулками.
— Не сделаете втулок — прогрессивки лишитесь, — заявил он.
— Погуляли бы вы со своими угрозами, — отрезал Заремба. — Что и чем загружать — мое дело. Прошу мне не приказывать.
— Но в сборочном остановилась сборка смесителей…
— Раньше надо было думать. У нас своих забот хватает.
Забот было более чем достаточно, и не только забот. Появились первые признаки приближающейся бури. В цехе шли споры: подписывать или не подписывать письмо в партком с просьбой ускорить перестройку цеха на программные станки. Большинство высказывалось против. Все те же аргументы Трошина: дескать, пусть дураки подставляют холку, нечего заниматься экспериментами на собственном горбу.
Но больше всех Зарембу удивил Пшеничный. Явился прямо к нему в кабинетик — комнатушку с двумя столиками и несгораемым шкафом, — сел перед ним на стул и вынул из кармана листок.
— Вот, я первый поставил подпись, — заявил с упрямым задором. — Хоть меня гонят в шею из бригады, а я считаю, что программные ставить нужно. И прошу первый станок мне.
— Первый станок получит комсомольская бригада Яниса, — строгим тоном отрезал Заремба.
— И чего вы взъелись на меня, Максим Петрович? Если за те втулки, так я их сам наточил сверх нормы. Ерундистика какая-то!
Заремба знал, что вовсе не ерундистика, не «свои» брал Пшеничный втулки. Недаром же Кушнир так защищает этих «несунов», целую идейную базу подводит. Но сейчас-то что привело Пшеничного именно к нему, Зарембе? Шел бы к своему покровителю Кушниру и долдонил ему. Ишь ты, первым решил встать к программному станку… Странно. Может, хочет следы замести? А может, и вправду горит душа у парня?..
— Ну, так что ты хочешь от меня, Пшеничный? — спросил его Заремба тоном, каким выставляют человека за дверь.
— А то и хочу. Три станка беру на себя.
— Думаю, что не получишь.
— Ну, как знаете… Только я бы вам не советовал…
— Чего не советовал? Выражайся короче, у меня работа.
— Вот и выражаюсь… — запнулся на мгновение Пшеничный. — Мне, конечно, нет дела до ваших отношений с Трошиным и этой его новой бабой, но хочу вас предупредить, что сволочи они порядочные. И могут напакостить. Меня тоже хотели подключить в свидетели. Но я отказался.
В слове «свидетели» прорвалось нечто угрожающее. Значит, Трошин и Галина собирали против него факты. Искали сообщников. Спросить у Пшеничного, какие свидетели, — значило бы унизиться до признания своей вины…