Казнить нельзя помиловать
Шрифт:
Ничего такого страшного в этой комнате не было. Стол, четыре стула, молодой лейтенант, согнувшийся над кипой бумаг. Он оказался даже вежлив, этот человек в форме, – встал при нашем появлении, предложил нам сесть и только после этого осторожно вынул из пальцев бабки слегка помятое извещение. А я отошла к окну. Здесь – не мое дело.
Пока лейтенант рылся в толстой папке, я неотрывно смотрела на бабушку. Она сидела с таким суровым видом, что на минутку мне показалось: сейчас начнет она отчитывать этого молоденького парня, как нашкодившего мальчишку. Губы ее беззвучно шевелились, а взгляд был почти неподвижен.
Лейтенант нашел, наконец, нужный листок,
– Сергей Михайлович Валуев? – спросил он. – 1912 года рождения?
– Да, – строго сказала бабушка.
– Место жительства до применения репрессии – Москва?
– Да, – сказала бабушка.
Лейтенант спрашивал ее о чем-то еще, называл какие-то статьи и пункты указов – я не слушала. Отвела взгляд в окно и погрузилась в пучину странного оцепенения. Солнечные лучи метались по стеклу, воробей орал за стеклом. Я рассматривала эту комнату и пыталась представить себя в ней. Вот если бы я тогда… я бы им… А потом украдкой скрестила пальцы – пронеси, Господи, избавь меня от такой участи.
Лейтенант вытянул из ящика стола какие-то бумаги и заполненную квитанцию. Потом откашлялся, встал и одернул форму. И – словно робот, четко, официально и равнодушно – проговорил:
– На основании статьи третьей Закона Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий» от 1991 г. Валуев Сергей Михайлович, осужденный пятого мая тысяча девятьсот сорок первого года, мера наказания – расстрел, реабилитирован.
Я вздрогнула и, вынырнув из бурлящего потока мыслей, посмотрела на бабушку. Лицо ее было совершенно белым, и я рванулась к ней, выдирая из кармана джинсов валидол. Лейтенант меж тем говорил что-то о какой-то компенсации, называл сумму и протягивал бабушке квитанцию, бумагу, еще что-то…
– … вы можете получить деньги в комнате номер три по этому ордеру. Компенсация за…
– Компенсация, – странным, не своим, мертвым голосом сказала бабушка. – Компенсация…
Она взяла из рук лейтенанта квитанцию и пару секунд сжимала ее в ломких пальцах. Потом отстранила меня, снова повторила, уже громче:
– Компенсация…
Резким, размашистым движением разорвала она квитанцию и швырнула ее в лицо лейтенанту. Сказала почти беззвучно:
– Сволочь…
И, не замечая меня, пошла к выходу.
Я кинулась за ней, отдирая зубами крышечку от флакона с валидолом. Но, вылетая из двери, успела услышать, как грохнул по столу лейтенант и яростно заорал:
– Да вашу мать, я-то здесь при чем?! Меня тогда на свете не было!
«Заело парня – видно, не впервой ему такое говорят», – отчего-то с сожалением подумала я, сбегая по лестнице. Догнала я бабушку только у выхода.
Мы шли молча, и я едва поспевала за быстрыми бабушкиными шагами. Через пару кварталов я взмолилась:
– Баб, давай посидим. Жарко же…
Бабушка глубоко вздохнула и замедлила шаг. Огляделась, словно впервые видела эту заросшую тополями улицу. А потом посмотрела на меня и тихо-тихо попросила:
– Сонюшка… давай в церковь зайдем, а?
Я едва не упала там же, где и шла. Бабушка моя – атеистка-безбожница – с Создателем была в отношениях очень сложных. Она, конечно, признавала, что «есть где-то что-то», но до нормальной веры этому было далеко. Никогда не молилась, слова «О Боже!» произносила в минуты сильных переживаний исключительно как фразеологизм и всегда полагалась только на собственные силы. И вдруг – нате вам.
Я взяла ее под руку, прижалась
к ней – маленькой, сморщенной. Сказала так же тихо:– Пойдем, ба…
А когда купол с золоченым крестом укрыл нас от солнца своей прохладной тенью, бабушка вдруг задержала меня:
– Погоди-ка… Давай-ка посидим вот тут, я тебе что скажу…
Я послушно усадила ее на скамью недалеко от входа. Она долго шевелила губами, словно не решаясь, словно не зная, с чего начать. А потом зашептала – так тихо, что я наклонялась к самым ее губам, чтобы разобрать…
– Поженились мы… в тридцать шестом. Хорошо жили, хоть и бедно. Наденька родилась… А в тридцать девятом его арестовали…
«Его – это прадеда», – догадалась я. Наденькой была моя, ныне покойная уже, бабка.
– Арестовали… а потом выпустили – прямо через три месяца. Тогда такое редкость было – даже если не виноват, все равно назад дороги не было. А Сережу выпустили. И жить стали мы лучше… ему доплачивали за что-то – говорил, на кафедре полставки взял дополнительно, вещи мы новые стали покупать. Защитился, степень получил. Коленька родился, потом Алешка. А в сорок первом, в марте, снова забрали. Алешке тогда два месяца было. У них в институте скандал случился, профессор один… шпионом оказался. Сережин научный руководитель… завкафедрой или как там у них. Я думала – по этому делу и Сережу притянули. Там полкафедры попересажали… В июне его расстреляли… восемнадцатого. Кабы не дети – руки бы на себя наложила, так я любила его… и сейчас люблю…
Бабушка замолчала, но я не смела торопить ее. Глядела, потрясенная, – по щекам ее, впалым, морщинистым, впервые на моей памяти текли слезы.
– А потом, уже при Хрущеве, здесь мне знакомый наш встретился московский, Пантелей. Сережин друг, работал с ним вместе. Он мне и рассказал.
Она опять замолчала, передыхая.
– Сережка мой тогда… когда первый раз его взяли… в общем, его потому выпустили, что он доносчиком стал. Как тогда говорили – осведомителем. Об этом один Пантелей знал, никто больше… кроме них. То ли убедили его, то ли… уломали… не знаю. А может, испугался за нас… за меня, за Наденьку. Так два года и работал на них. А потом, когда заставили его на профессора донос написать, – отказался. Пантелей мне тогда сказал: «Есть предел человеческой подлости». Профессор-то, Павел Иванович, Сереженьке много доброго сделал – и с диссертацией помогал, и потом. Сережа на него едва не молился. Вот и…
Бабушка посмотрела на меня.
– Никому не говорила об этом. И против была всяких реабилитаций. Мужа мне этими справками не вернешь, а если б вскрылось все… зачем вам такая память? И тебе бы не сказала, да, чую, умирать мне скоро. Прости ты меня, Сонюшка… Тебе решать теперь, тебе судить. А лучше – не суди. Не суди. Не понять вам, не увидеть, как мы тогда жили…
Голос ее прервался.
Я схватила бабушкины ладони и стала покрывать их поцелуями. Она сидела все такая же – прямая и строгая. А потом сказала:
– Иди теперь… Домой иди. А я зайду… Помолюсь за него, окаянного, любимого. Некрещеная я, ну да Богу все равно – услышит, должен услышать. А ты иди…
Она встала и, не оглядываясь, пошла к церкви. А я сидела на скамейке и смотрела ей вслед.
Она будет рассказывать Богу о своем муже. А я подожду ее. Пусть это будет даже очень долго. Впрочем, вряд ли долго – Бог поймет ее, должен понять с полуслова. Иначе где взять ей силы?
26.05.2007 г.
Казнить нельзя помиловать