Клоцвог
Шрифт:
Насчет акустики и ее роли в будущем Мишеньки.
Саша Репков мне объяснил примерную разницу между использованием акустики в нефтянке и на флоте. Разница, конечно, огромная. Но все-таки принцип есть. Мише не помешает.
Хоть Репков мне наглядно проиллюстрировал, что лучше в таком случае Мишеньке идти на специальность «Полевая геофизика» или как-то так. Глубина залегания и так далее. Взрыв, датчики. Примеси. Звучало очень заманчиво. Но взрывы меня насторожили.
После ухода Репкова я переписала конспект, который он мне на слух представил в своей речи, и добавила свои соображения на опасную тему взрывов. Пусть Мишенька подумает. Может, лучше быть геофизиком.
Мне
Да. Миша находился на такой глубине, что его никому из тех, кто наверху, не достать. Ни мне, ни Марику, ни Блюме с Фимой.
А Блюма и не давала мне забыть о ней. Писала письма с изложением дел в Остре. Всякие мелочи. Никаких обобщений она сделать не могла по своему умственному развитию, но у нее хватало ума всякий раз давать цифровой отчет по письмам к ней Мишеньки. Сколько пришло, какое обращение: «Дорогие Блюмочка и Фимочка», какие обещания на будущее: «Если дадут отпуск, обязательно приеду в Остер».
Но вот от Блюмы пришло письмо иного рода.
Был конец учебного года. Элла довела меня своей неуспеваемостью до белого каления, и я находилась в очень нервном состоянии. К тому же предстояло решить, что делать летом. Ехать вместе с дочкой на море не хотели ни я, ни Марик. Отправлять ее в лагерь мы тоже боялись. В детском коллективе, тем более на относительной свободе, могло произойти всякое.
Именно в этот момент Блюма написала без всякой внешней причины с моей стороны, что она больше не может терпеть и хочет меня предупредить, чтобы я не давила изо всей своей силы на нервы Мишеньки. Что он устал от моих наставлений и предначертаний. Что у него свои планы на будущее, а институт, который я указала ему по профилю, ему не годится, и он мечтает совершенно о другом. И что Блюма совсем на другое рассчитывала, когда умоляла его целый год в своих письмах помириться со мной и ни в чем для вида мне не перечить.
Пересказываю близко к тексту, потому что буквально воспроизвести невозможно: все свалено в одну кучу. Выходило хоть по логике, хоть как, что Миша все это время писал мне по милости, но больше терпеть не в состоянии. А я на него давлю и давлю. Давлю и давлю. Как якобы в свое время я давила на Фимочку, и вот что вышло с Фимой и все на ее руки и на ее сердце.
Я просидела над Блюминым письмом ночь. Читала и перечитывала. Или она врет? Или не врет? Понять нельзя. И жить дальше нельзя. Писать Мишеньке за разъяснениями — глупо. И страшно. У него за спиной — боевые товарищи и сложная техника.
Утром взяла билет до Киева и поехала в Остер. Как рассчитывала — на один день. Но повернулось иначе.
Блюма встретила меня посреди цветущего огорода. Испугалась. Руки у нее были запачканы в земле, и она этими руками бросилась меня обнимать и голосить:
— Что случилося, Майечка дорогая-золотая?! Ты б телеграмму дала, у меня ничего не сготовлено тебя угостить вкусно!
А в глазах у нее один настоящий вопрос:
«Чем я, Блюма Цивкина, провинилась, что ты, Майя, приперлась без приглашения, чтобы мне нервы мотать? Ты ж просто так не приедешь на свою родину».
Однако я сохраняла остатки спокойствия, которым заполнила себя еще в поезде и в автобусе. Мой визит уже казался мне вообще лишним. Упадническим по сути. Тем более когда я с фотографической ясностью увидела Блюму. Что с нее взять. С нее взять нечего по любому поводу, тем более по поводу дальнейшей моей и Мишиной судьбы.
Я тут же, в огороде, спросила:
— Блюма, ты отдаешь себе отчет в своих письмах?
Ты понимаешь, что ты мне всю жизнь покалечила? Что ты вмешалась в святая святых — в материнскую любовь и заботу?Блюма подняла лопату и со всей силы воткнула ее в землю.
— Ага, понятно. Ты меня попрекать явилася. Я тебе Мишеньку отдала на тарелочке, я ему мозги на место поставила, в твою сторону их развернула. А ты сама испортила и теперь меня ругаешь.
Тут я заметила, что часы на толстой руке Блюмы, мои часы, держатся сейчас не на браслете, а на резинке. Наверное, Блюма носит их таким образом и не снимает ни днем, ни ночью. Резинка почернела, истрепалась и прямо въелась в желтую кожу на сантиметр, не меньше.
Блюма перехватила мой взгляд. Она даже не смутилась, а наоборот.
— Шо ты смотришь своими глазами? Я тебе назад отдам. Сейчас отдам. — Она стала сдирать резинку и тянуть вниз. От напора резинка порвалась там, где крепления. Часики упали на грядку.
Да. Посадила Блюма мои бывшие часики. Посадила. А ничего из них не вырастет.
— Браслет я тебе отдам тоже. Он сломался. Сразу сломался. Ты ж мне хорошего не отдашь. Ты ж мне на последнем издыхании вещь впихнула. А я отдам. Я всегда отдаю. Я — не ты.
Я подобрала часы, отряхнула их от сухой земли и засунула Блюме в карман передника.
— Дура ты, Блюма. И не из-за ума своего ты дура.
Я хотела продолжить мысль дальше в сторону осуждения, но осеклась. Передо мной из ниоткуда вырос Фима.
Как он подошел, не понимаю. Улыбается. Золотыми зубами. По крайней мере, передними, а там, в глубине, не видно, какими.
Блюма схватила его за голову и резко прижала к своей груди:
— Вот, Фима, вынимай зубы, отдадим назад. Пусть себе опять переливает и на ручке своей красивенькой носит. Бери, бери! — И тычет пальцем прямо в рот Фиме. А Фима скалится. По тону понимает, что улыбаться нечему, а рот закрыть не может, Блюма мешает рукой.
Да.
Я пошла в дом. В свой собственный дом, между прочим. Мало ли кто где прописан.
Вслед за мной заявилась Блюма за руку с Фимой.
Блюма красная, Фима серый. Я белая.
И тут я заплакала. И так плакала, как за платьем своим шерстяным, которое оставила на кровати в ходе эвакуации двадцать восемь лет назад. И плакала полчаса, не меньше. И кричала, и выла. И что там еще делают в подобных случаях.
У Блюмы не упало ни слезинки. Она только терла и терла свое толстое запястье, где был багровый след от резинки. Терла и терла. А Фима смотрел на нас поочередно и моргал.
Потом состоялся разговор. С фактами.
Блюма показала письма Мишеньки. Конечно, не все. Те, где он жаловался на мою назойливость. Они сразу были связаны шнурком отдельно. Да. Блюма дура-дура, а умная. Готовилась к встрече. Хоть и не знала, когда.
И что. И то, что Миша писал: «Очень жалею маму. У нее несчастная жизнь. Она валит на меня свою любовь, потому что ей больше некуда. Придумала мне нефтяной институт. Думаю, потому нефтяной, что командировки, и вдали от дома, и деньги хорошие. У нас многие хотят ехать на Самотлор после службы. Рабочими. На политинформациях только и слышишь в хорошем смысле: нефть — черное золото. Или что-то подобное. Всем хочется золота. Хоть черного. Но мне тяжело выносить мамины письма в себе. Они ложатся на мое сердце камнем. Ввиду понимания ее одиночества. Представляю, когда вернусь, надо будет жить с ней под одной крышей. И терпеть. Буду терпеть. Я сильно повзрослел. Учебники мамины девать некуда — места мало и есть более важные предметы для обихода. Выбрасываю сразу, как только получаю».