Ключ к полям
Шрифт:
— По-моему, старики вообще его не ощущают. А мушка симпатичная.
— Да, это подарок Бипа.
— Ты ведь… живешь с ним?
— Да. Я с ним живу, — посмотрела вызывающе — как хочешь, так и понимай.
Я прикусил язык.
— Говорят, — как ни в чем не бывало продолжала она, — что, если янтарь бросить в отравленное питье, он становится пепельно-белым. — И покосилась на чашку с чаем. Хихикнула.
— Ну и лицо у тебя. Я пошутила.
Мы устроились на веранде: Жужа, болтая ногой, на подоконнике, я — на полу, сторожить ветер у ее ног. Умытое солнце сочной дыней висело над крышами похорошевших домов. На декоративных, бог знает с каких времен сохранившихся дымоходах чирикали неуемные воробьи. Обманчиво-оживленная шевелюра вишни, рябая, желтая, молодцевато
— Но это замкнутый круг, неужели ты не понимаешь? Так нельзя. Бежать от всего, что тебе не по вкусу, — не выход. Это трусость, если хочешь знать. И, в конце концов, это неэтично — требовать от мира того, что он не в силах тебе предоставить. Допустим, ты не очень любишь свою работу, допустим, она тебе малоинтересна и от нее подчас…
— С души воротит.
— … мало радости. Может быть, иногда тебе даже хочется биться головой об стенку и выть на луну. Что ж, бывает. Но, несмотря на все это, ты добросовестно выполняешь свои обязанности, без глупых претензий на гениальность и талант, а просто как обыкновенный, хороший…
— Бездарь.
— … специалист. Не вижу в этом ничего плохого. Многие так живут. И ничего.
— Вот именно — ничего. Не вижу смысла в таком существовании.
— Твое хождение по мукам имело тот же результат. Мы живем так, мир так живет, понимаешь? Зачем изобретать велосипед, если все уже до нас и за нас придумано?
— И против нас.
— Согласен, велосипед этот староват и дряхловат, но ковыряться в нем или, еще хуже, изобретать очередной — глупо и небезопасно. Да, не все занимаются тем, что им виделось в сладкой дымке юности, не все любят свою работу. Да, многие тянут лямку, годами просиживают штаны и покрываются пылью, ну и что? Есть, конечно, фанатики своего дела, их очень мало, но так было всегда. И это хорошо. Потому что представь: каждый занимается тем, что ему небезразлично, к чему у него душа лежит, талант, божья искра и прочая чушь, все счастливы, все незаурядны. Ok. Но кто в этой идиллии метет улицы, продает арбузы, копается в нашем дерьме?
— Странное у тебя представление о незаурядности и истинном предназначении. Я, например, знаю продавца арбузов, абсолютно счастливого тем, что он именно продавец арбузов, а не нобелевский лауреат по литературе. И почему так невероятен для тебя талант к метению улиц? Предрассудки и нищенская зарплата — дело другое, мы ведь с тобой о таланте сейчас толкуем? Что же касается копания в дерьме… Это ты, собственно, о ком?
— Это я, собственно, в самом буквальном смысле, но неважно, я тебя понял. То, что ты предлагаешь, — утопия. Это катастрофа для всех нас. И чтобы колесо сансары, в которое ты сама себя загнала, тебя не искалечило, придется приспосабливаться.
Я нащупал в кармане колесо и вытащил его на свежий воздух: оно оказалось вчерашним бубликом из буфета. С трудом его разломав, я принялся выводить Жужино имя на ножке хлипкого деревянного стула.
— Ты не понял меня, впрочем, как всегда. Я не настолько наивна, чтобы толкать пылкие и пафосные речи о губительных свойствах денег. Есть такое понятие — сродная деятельность…
— О! Куда нас занесло!
— Да. Так вот, я уверена, больше, чем в чем бы то ни было, что человек может быть
счастливым только тогда, когда занят именно этой — такой смешной для тебя — сродной деятельностью. И еще я уверена, что деньги никогда и никого счастливым не делали.— Григорий Саввич, безусловно, был очень мудрый дядька и вообще умница, но его взгляды несколько устарели. Они еще годились, с большой, следует признать, натяжкой, для полынных степей восемнадцатого века, но к нашему с тобой двадцать первому эти убеждения не применимы ни в каком, даже самом лапидарно-адаптированном виде.
— Эти полынные истины ни в какой адаптации не нуждаются. Они все как на ладони и действуют в гламурных джунглях двадцать первого века с не меньшей бодростью, чем действовали в полынных степях восемнадцатого. Я достаточно хорошо себе это уяснила за долгие месяцы медленного умирания и больше в эту ловушку не попадусь.
— Не сгущайте краски, Григорий Саввич.
— Я не сгущаю. Тот, кто не испытал на собственной шкуре все прелести неправильного выбора, никогда меня не поймет. Ты ведь всю жизнь делал, что хотел, правда?
— Ну, с некоторыми оговорками…
— А я два года делала то, что мне самой природой противопоказано. Этакое, знаешь, медленное щадящее самоубийство. Словно земля под тобой обвалилась, а ты, ухватившись за скользкую траву, висишь над пропастью, с каждой минутой все увереннее и безнадежнее обвисая. Что-то вроде затянувшегося сердечного приступа. Или его преддверия.
— О чем же ты думала? Ты ведь проучилась пять лет…
— А я не думала, никогда не думала. Я плыла по течению. Кстати, не я одна. К тому же, учиться мне нравилось, даже очень.
— Допустим, но почему же ты не бросила все к чертям собачьим, когда поняла, что ошиблась?
— Я бросила. Бросаю каждые два-три месяца.
— Вид у тебя при этом не очень счастливый.
— Да. Я только недавно поняла собственную глупость. Меняя шило на мыло, многого не добьешься.
— То есть?
— То есть — это было ложное движение: я бежала, чтобы остаться на том же месте. А нужно бежать вдвое быстрее. Я не должна работать программером. Не должна вообще соприкасаться с айтишной сферой, потому что это губительно: во-первых, для меня, во-вторых, для ай-ти, в-третьих — для мира во всем мире.
— Всем бы такое чувство ответственности перед миром.
— Меня не волнуют все. Мировую революцию в сознаниях человеков разумных я тоже совершать не намерена. Я эгоистка, лишенная какого бы то ни было честолюбия. Вам нравятся деньги и работа ради денег? Пожалуйста. А мне нет. На том и разбежимся.
— Думаешь, это так просто, вырвать сердце из клейкой стихийности мира? Клейкая стихийность хороша в песнях и байках, когда солнце повисло над пасекой и райские яблочки наливаются над головой. Посмотрю я, что ты скажешь об этой стихийности зимой, может, она тебе не покажется такой уж клейкой. И вообще, думаешь, человеки разумные вот так запросто тебя и отпустят?
— Уверена в этом. Для каждого на этой пасеке есть свой план «Б».
— Плана «Б» никогда не существовало. Как и пасеки, — хмыкнул я, надавливая на бублик. — Все, о чем ты говоришь, — сказка, красивая и поучительная сказка. Человечество преспокойно обходится без плана «Б»: работает пять, а кто и семь дней в неделю, исправно ходит на митинг в пятнадцать ноль-ноль и на английский — в семнадцать двадцать пять, хлещет кофе, расшаркивается перед начальством, строчит бесконечные письма клиентам…
— Ага, а у клиентов тоже клиенты, и письма, и митинги в пятнадцать ноль-ноль. Нам некогда, мы трудимся, мы пыхтим, мы из одежды выпадаем — все ради великой цели, на благо человечества. Прелестно! Только в итоге это самое благо проходит незамеченным, потому что всем нам некогда, все мы трудимся и пыхтим, и так без конца.
— Се ля ви.
— Се ля чудовищный механизм. Не механизм даже, а что-то живое, хитрое и извращенное. Как ловко оно на тебя давит, как нащупывает твои страхи, как играет на тщеславии, алчности, трусости, как, подняв всю эту гниль со дна, пестует ее и поощряет! Почти как телевидение — тот же оболванивающий эффект.