Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга воспоминаний
Шрифт:

Иначе, если она только не хотела прервать упражнения, мать поступить не могла, ибо в этот момент была занята тем, что, разинув рот, высунув язык и молча, ритмично пыхтя, выдавливала из живота только что втянутый и задержанный на определенное время воздух, а брюшное дыхание ей, как и большинству женщин, доставляло серьезные трудности; но, с другой стороны, в молчании матери было и некое, демонстрируемое с обидой и упрямой последовательностью, дидактическое намерение, некий едва уловимый избыток напряженности, говорящий о том, что молчание избрано лишь в качестве средства – показать, что происходящее не останется без последствий, ведь между ними существовало взаимное соглашение на случай, если отец не в силах будет дольше терпеть «это оскотиненное», по его выражению, «дыхание», соглашение, которое они заключили какое-то время назад полушутливым, видимо из-за моего присутствия, но исполненным совсем не шуточных эмоций тоном, а было это после того, как однажды во время упражнений отец совершенно внезапно и с яростной ухмылкой прервал собственные страдания, которые пытался облегчить шумным сопением, кряканьем и рычанием, и посмотрел на мать: во взгляде его парящим облачком промелькнуло нескрываемое прозрачное любопытство, ничуть не забавное, не вяжущееся со всем его насмешливым видом, этот взгляд я хорошо знал, хотя в то время и не понимал, лицо его в такие моменты делалось пугающе голым и притягательно уязвимым, ибо казалось, что все прочие, отработанные для употребления в обществе выражения лица, хотя и производили впечатление подлинных, были всего лишь маской, личиной, которая защищает, прячет, скрывает его, – и вот он стоит беззащитный, наконец проявивший себя, неспособный сдерживаться – он был красив, в самом деле красив в этот момент, черные волосы кольцами резко упали на сверкающий лоб, на полных щеках играли ямочки немого смеха, глаза стали синими-синими, пухлые губы чуть

приоткрылись, и тут, как во сне, скользнув к матери, он попросту влез ей в рот и тремя пальцами, нежно и осторожно, что никак не сочеталось с грубостью самого поступка, за самый корень ухватил ее высунутый язык, на что мать, повинуясь оборонительному инстинкту, сперва дернула головой, чтобы сдержать приступ рвоты, а затем, видимо и сама изумившись от неожиданности, вцепилась зубами в пальцы отца с такой силой, что он завопил от боли; с этих пор мой отец должен был смотреть в сторону моря, «не на меня, вы поняли? не на меня, а на море! это невыносимо, слышите? невыносим ваш взгляд» – и все же, когда наступал момент и отец, которому надоедали дыхательные упражнения, наваливался грудью на парапет, я всегда ощущал в напряженности матери, наряду со страхом и настороженностью, также ее желание, чтобы он все же не отворачивался к морю, нет, а чтобы сделал с ней что-нибудь, сделал что-нибудь неожиданное и скандальное, лишь бы положить конец тем мучительным и безнадежным усилиям, которые, из-за не прекращающихся уже месяцами женских кровотечений, ей приходилось предпринимать для восстановления здоровья, лишь бы она могла свободно последовать за ним в те тайные дали, на которые так выразительно намекали ямочки его улыбки и подернутый дымкой взгляд, да, пусть сделает с ней что угодно; хотя, надо думать, она все же догадывалась, что дела обстояли совсем иначе и что власть ее страха и сдержанности была много сильнее ее влечений.

Поскольку, по сравнению с ней, я имел больше склонности следовать инструкциям доктора Кёлера, мать любила, чтобы я стоял рядом, совсем рядом, можно сказать, в телесно-интимной близости, так что короткие пышные рукава ее блузки едва не касались своими сборками моего лица, что, естественно, вовсе не означало, будто в своей неудовлетворенности она искала утешения во мне или питала ко мне какое-то непозволительно смутное чувство нежности, я вообще не думаю, что она к кому бы то ни было могла испытывать нежные чувства, нет, тому, что мы находились так близко друг к другу, имелось простое логическое объяснение – так ей легче было следить за ритмом моего дыхания и следовать ему, и наоборот, если она останавливалась, выдыхалась или, унесшись куда-то мыслями, сбивалась, я мог подождать ее и помочь снова попасть в колею, дыхание мне удавалось задерживать на долгие секунды и с наслаждением ждать, когда легкое головокружение вытеснит из сознания мои чувства и все то, что до этого я только видел, однако не ощущал, станет отчетливым, вольется в меня, я наконец-то смогу раствориться, почувствовать себя чем угодно, звуком, гребнем волны, чайками или сухим листом, планирующим на краешек парапета, просто воздухом, но потом эти ощущения постепенно растворялись в красном мареве прилившей к голове крови, и инстинкт, побуждающий человека дышать, заставлял меня почувствовать и расслышать дыхание матери, которая, сделав несколько сбивчивых вдохов и выдохов и поколебавшись в некой мертвой точке неопределенности, вместе со мной возвращалась к прежнему ритму, ожидая, что я и дальше буду вести ее за собой; друг на друга мы не смотрели и друг друга не видели, не соприкасались телами, и все же только неосмотрительность и неискушенность могла оправдать или объяснить слепоту, с которой она допустила, чтобы мы оказались в столь щекотливой с чувственной точки зрения сфере, она должна была знать, что мы делаем нечто непозволительное, что соблазнительницей в любом случае выступает она, ведь взаимное восприятие в отсутствие осязательного и зрительного контакта неизбежно обращается к более чувственным, архаичным, я бы даже сказал, анимальным средствам, когда тепло, запахи, таинственные излучения и вибрации, идущие от другого тела, способны сказать нам существенно больше, чем взгляд, поцелуй, объятия, – даже в любви, в которой прямой телесный контакт никогда не является целью, а служит лишь средством дойти до глубин, где как раз и скрывается цель, по мере нашего погружения опускающаяся все глубже и глубже, за все более непроницаемые завесы, позволяющая уловить и разоблачить себя – если вообще позволяет – только в переживании неутолимой радости и полной бесцельности.

И теперь, двадцать лет спустя, всего за несколько дней до тридцатого своего дня рождения, который, под влиянием интуиции или навязчивого, хотя и необъяснимого предчувствия, казался мне – и, как выяснилось, не случайно – столь важным поворотным моментом в жизни, что я решил отказаться и от радости, которую мне доставляло общение с моей нареченной в безмятежные послеобеденные часы, и от того наслаждения, что сулило готовящееся в их доме скромное торжество в честь моего дня рождения, и вместо этого искать убежища, соответствующего предполагаемому значению момента, в одиночестве, снова в одиночестве; а посему в доверительном, с глазу на глаз разговоре с невестой, что стало возможным, поскольку мой будущий тесть, занятый коммерческими делами, еще не вернулся домой, а прелестная фрау Итценпильц, сославшись на необходимость распорядиться об ужине, великодушно оставила нас одних, я объявил Хелене о своем намерении уехать; она не возразила мне ни единым словом, напротив, я чувствовал, что она это одобряет, ведь ей понятно, что первые главы своего вынашиваемого уже годами повествования я непременно должен набросать еще до нашей свадьбы, если я не желаю, чтобы грядущие перемены в нашем образе жизни отклонили меня от моих изначальных замыслов, а то и вовсе перечеркнули их, – «я чувствую, чувствую всей душой, Хелена, что вам не нужны подробные объяснения», сказал я шепотом, и искренность моих слов, без сомнения, лишь усиливалась оттого, что я нежно держал ее за руку, наши щеки так сблизились, что я ощущал отраженное от ее лица собственное дыхание, смешавшееся с ее; красные блики заката заигрывали на стене с узорами шелковых обоев, стояла погожая осень, окна были открыты, «и все-таки я считаю нужным, Хелена, поведать вам нечто, о чем не могу говорить без стыда, настолько мрачен этот предмет и в нравственном смысле предосудителен, словом, то, что я намереваюсь вам сообщить, увеличивает рискованность вашего шага в той же мере, как и мою ответственность, вы должны это осознать или, может быть, изменить решение», – сказал я и, зная, что она уже ничего не будет менять, запальчиво рассмеялся, «речь, короче, идет о том, что счастье, как бы я ни желал его всей душой, хитри не хитри, а все же не то состояние, которое может способствовать творчеству, и, стало быть, если я уезжаю теперь, то как бы намеренно меняю то счастье, которое мог бы испытывать подле вас, на несчастье, которое я всегда ощущаю, не будучи рядом с вами, и всегда ощущал до тех пор, как узнал вас»; надо ли говорить, что, прячась за показной искренностью, я лгал, точнее сказать, признание мое было искренним лишь как предлог, не более; и хотя ее привлекательность только росла оттого, что я так легко ввел ее в заблуждение, так легко пленил, в то же самое время, и именно потому, что доверчивость делала ее передо мной беззащитной, что она не могла быть другой, что в ее голубых глазах заискрились слезинки растроганности, то реальное чувство, о котором я собирался ей рассказать, стало во мне еще тяжелее, «я ухожу, чтобы больше не видеть тебя», должен был я сказать ей, потому что не мог уклониться от бегства и, в известном смысле, от внутреннего побуждения пропасть навсегда, – помню, однажды, покидая их дом, я даже поймал себя, стоя в воротах, на том, что совершенно невольно и злобно рычу, «ну все, кончено, я свободен», и если теперь, когда, прибегая к помощи воображения, я пытаюсь представить себе, что было бы, если бы в тот послеполуденный час накануне моего отъезда я не искал поводы и предлоги, а говорил бы без обиняков, я вижу перед собой ее девичье лицо с белой полупрозрачной кожей, почти призрачное из-за мягкой неопределенности плавных черт и вместе с тем полное жизни из-за рассыпанных вокруг изящного носика бледных веснушек и тяжелых рыжих волос, я вижу, как, услышав столь необычный рассказ, она, не выказывая ни малейшего удивления, улыбается, словно именно этого, только этого и ждала, а когда она так, во весь рот улыбается, то выглядит более взрослой и опытной, в сверкающих влажных зубах видится некое требовательное своеволие; она быстро утирает слезинки, навернувшиеся на глаза от сознания нравственного превосходства готового к самопожертвованию человека, и все-таки делает тот самый жест, которого, разгоряченные дыханием друг друга, мы, в общем-то, оба жаждали, этот жест, наверное, должен был быть очень пошлым, но здесь моя фантазия, учитывая, что Хелена в чувственном отношении была совершенно невинной, добропорядочно спотыкается; как бы то ни было, несмотря на ужин, проведенный в милой семейной обстановке, на чрезвычайно легкое для таких обстоятельств прощание и страстное одобрение и согласие Хелены с моим отъездом, наше будущее все же казалось мне зловещим и угрожающим, построенным, по всем признакам, на взаимной неискренности, даже если мы будем маскировать ее под взаимную бережность и внимание, ибо, как мне казалось, мое неизбежное чувственное влечение к ней будет питать вовсе не та, грубая и не способная объяснить себя, сила, которая, насколько могу судить,

познается в настоящей любви; его, влечение это, будут подогревать лишь изысканность красоты и щекочущее сознание обладания ею, а с другой стороны, видимо, и она никогда не решится себе признаться, что вынести свою душевную чувствительность и ранимость она могла бы лишь с помощью грубых жестов или даже совместного непотребства, чего от меня она ожидать никак не могла, и этот гипотетический дефицит я ей не восполнил бы ни тяжкой загадочностью своего молчания, ни ложью наигранных приступов искренности.

Конечно, мне не хватало не грубой чувственности или склонности к совместному непотребству, я вообще не верю в возможность здоровой утонченности, которая обходилась бы без непринужденных естественных проявлений; однако, помимо наивных страхов, которые испытывает любой молодой человек перед тем как вести свою нареченную к алтарю, опасения и тревогу вызывало во мне и то, что наши отношения, по крайней мере внешне, очень напоминали мне неуравновешенные и неразрешимые в своей напряженности отношения между моими родителями; в каждом проявлении физической грубости мне виделся жест отца, а в желании этой грубости – вожделение матери, и не обладай я сознанием, что смогу отделить друг от друга взаимопересекающиеся линии причин и следствий и таким образом обнаружить почти бесконечную лестницу наших чувств, по которой, не удовлетворенные внешними формами, видимостями, условностями, мы двинемся вниз и внутрь, к пониманию самой сути, то немыслима была бы уже и наша помолвка – ее сделало бы невозможной невыносимое понимание, что моя болезнь – наследственная и что судьба уготовала мне в удел оскорбительную нелепость: повторить жизнь моих родителей, их грехи, полностью уподобиться им и в это трагическое подобие утянуть за собой и ни в чем не повинное существо.

БЕЗЗЛОБНО СВЕТИЛО СОЛНЦЕ

Уже сходил снег, когда, одолев страх перед собаками, я все же отправился после школы домой через лес.

Идти нужно было осторожно: лесная тропинка, натоптанная по суглинку, круто сбегала вниз, лавируя средь кореньев кряжистых старых дубов с увитыми вечнозеленой омелой кронами, средь зарослей бузины, боярышника и шиповника, даже в своей наготе казавшихся непроходимыми; набухший талой водой, толстый слой прошлогодней листвы то и дело скользил под ногами по жирно поблескивающей глине, а мелкие струйки воды, ища себе путь, как раз на тропе сливались в один ручей, в хрустально прозрачный поток, резво бегущий в своем буром русле, вздувающийся на причудливых виражах тропинки, со звоном подпрыгивающий и перекатывающийся через белые валуны; и, уже представляя себе далекий горный массив с необузданными стремнинами и порогами, я скакал между бережками своего ручейка, с одной стороны тропы на другую, туда и обратно, зигзагом, как бы доверивши свое тело притяжению склона; я хорошо понимал, что чем смелее будут мои прыжки, то есть чем более коротко и весомо я буду касаться непредсказуемой почвы, чем быстрее буду выхватывать взглядом место следующего приземления, тем больше будет во мне уверенности и тем меньше вероятность на что-нибудь напороться или же поскользнуться; я летел, я буквально парил.

Внизу, у подножья холма, тропа выбежала на край просторной поляны, заляпанной клочьями снега, и, переводя дыхание, замерла; на той стороне поляны кто-то стоял в кустах.

Повернуть и бежать назад было бессмысленно, просто нужно было как-то умерить дыхание, не пыхтеть, не сопеть, чтобы стоявший в кустах чего доброго не подумал, будто это из-за него я пришел в такое волнение.

Он шагнул из кустов и направился в мою сторону.

Мне хотелось казаться спокойным и невозмутимым, словно бы эта встреча, которую при желании можно было назвать случайной, ничуть меня не касалась, но от бега по спине у меня стекали струйки липкого пота, горящие от холода уши смешно раскраснелись, и ноги вдруг показались какими-то несуразно кургузыми и негнущимися, – я так и видел себя его глазами.

А небо над нами было безоблачно чистым, голубым-голубым, пустым и далеким.

Сквозь деревья, запутавшись в узловатых кронах, беззлобно светило солнце, но воздух был царапающе студеным, мертвую тишину время от времени нарушали воронье карканье и сорочий гвалт, и чувствовалось, что сразу после заката все опять неподвижно замрет.

Мы медленно приближались друг к другу.

На его темно-синем пальто поблескивали золоченые пуговицы, свой черный, из мягкой кожи, портфель он, по обыкновению, держал за спиной, небрежно перебросив через плечо, отчего его длинная шея была чуть наклонена и тело немного сутулилось, но двигался он при этом так элегантно и так раскованно, словно бы пребывал постоянно в какой-то беспечной неге; голова его была вскинута, он прислушивался.

Путь был долгим; за время, прошедшее с той минуты, как я заметил его за кустами, я должен был обуздать, привести в порядок целую бездну нахлынувших на меня самых противоречивых и тайных чувств; «Кристиан!» – изумленный, хотел я воскликнуть, потому что в самом его имени, произносить которое я не решался даже во время короткой и внезапно прервавшейся нашей дружбы, мне чудилась та же изысканность, что и во всем его существе, и точно так же само это имя, произносимое мною только про себя, вызывало во мне страстное и неодолимое влечение, предаться которому я не смел даже в мыслях; произнести его имя вслух значило для меня то же самое, что коснуться его обнаженного тела; потому-то я и старался его избегать, потому дожидался после занятий, пока он отправится домой с кем-то другим, чтобы не оказаться рядом; даже в классе я старался держаться от него подальше, чтобы не иметь возможности заговорить с ним или столкнуться с ним телами в какой-нибудь случайной суматохе; в то же время я постоянно наблюдал за ним, следовал за ним как тень, стоя перед зеркалом, подражал его жестам, и при этом мне доставляло особое и саднящее наслаждение знать, что он представления не имеет, что я слежу за ним, тайно подражаю ему, пытаюсь найти в себе скрытые качества и черты, которые сделали бы меня таким же, как он; он не может знать, не может почувствовать, что я всегда с ним, а он со мною, ведь он даже не удостаивает меня взглядом, я для него – безразличный предмет, бесполезный, ненужный, неинтересный.

Конечно, трезвый рассудок не позволял мне признаваться в этих страстных чувствах даже самому себе, казалось, во мне, параллельно и полностью независимо друг от друга, жили два существа, казалось, что все эти муки и радости, которые он доставлял мне самим своим существованием, были не более чем игрой, не стоящей ни гроша, ведь вторая половина моего «я» ненавидела и презирала его точно так же, как любила и уважала первая; и поскольку я всячески старался не подавать каких-либо видимых признаков любви или ненависти, то выходило, что это я делал вид, будто он для меня – неодушевленный предмет; влюбленность моя была слишком жадной и страстной, чтобы дать ему знать о ней, это сделало бы меня перед ним совершенно беззащитным, а ненависть питала во мне фантазии столь постыдные, что я ни за что не решился бы осуществить их, – вот почему не он, а именно я делал вид, будто я недоступен и непроницаем даже для его случайных взглядов.

«Хочу тебя кой о чем попросить», с холодной сдержанностью сказал он, обратившись ко мне по имени, когда расстояние между нами было не больше вытянутой руки и мы оба остановились, «и буду очень признателен, если ты это сделаешь для меня».

Я чувствовал, что кровь бросилась мне в лицо.

Что уж точно от него не укроется.

Та милая простота, с которой он произнес мое имя, и произнес, я знал это, просто ради безукоризненности стиля, сразила меня: мне казалось теперь, что у меня не только короткие ноги, но я весь превратился в одну большую голову, парящую прямо над землей; жалкое, невообразимо отталкивающее насекомое; от замешательства у меня вырвалось то, чего я сам не хотел: «Кристиан!» – громко произнес я его имя, и поскольку прозвучало это излишне мягко, почти испуганно, в общем, смиренно и никак не вязалось с той твердой решительностью, с которой он заставлял себя дожидаться меня, больше того, просить меня кое о чем, он в изумлении вскинул брови, как будто ослышался или не мог поверить в то, что услышал, и учтиво склонился ко мне: «Да, я слушаю!» – сказал он, а я, находя в его смущении некое неожиданное и приятное удовольствие, взял еще более мягкий, любезный тон, «Ничего, ничего», тихо сказал я, «я просто назвал твое имя. Что, нельзя?»

Его полные губы чуть приоткрылись, ресницы дрогнули, смугловатая кожа как будто чуть потемнела от сдерживаемого волнения, черные зрачки сузились, отчего оливковые радужки глаз, казалось, еще увеличились; но я думаю, что не формы его лица с широким очень подвижным лбом, худыми щеками, ямочкой на подбородке и непропорционально маленьким, чуть заостренным и, возможно, еще не развившимся носом производили на меня столь глубокое и болезненно притягательное впечатление – скорее всего, виноваты были цвета: в зелени глаз, сверкающих на фоне варварски чувственной смуглой кожи, было что-то абстрактно легкое, зовущее тебя ввысь, в то время как потрескавшаяся красность губ и черность нечесаной копны курчавых волос увлекали вглубь, в темноту; его открытый, будто у зверя, взгляд напомнил мне о давних минутах близости, когда мы, не без открытой враждебности и тайной влюбленности забывшись в глазах друг друга, явственно ощущали, что, собственно говоря, наше влечение ни на чем не основано, кроме праздного необузданного любопытства, и что это взаимное любопытство – лишь иллюзия чего-то, но достаточно сильная, чтобы связать и объединить нас, что это любопытство гораздо глубже, чем любые известные своей опасностью чувства, ибо оно бесцельно и неутолимо; и именно синхронное сужение зрачков и расширение радужек открывало в глазах обоих нечто, дававшее ясно и ощутимо понять, что чувство близости между нами – благой обман, что мы во всех отношениях разные и несовместимые.

Поделиться с друзьями: