Книга воспоминаний
Шрифт:
Мне казалось, будто я вижу не чьи-то глаза, а два наводящих ужас волшебных шара.
Однако на этот раз наши взгляды удерживали друг друга недолго, и не потому, что мы дрогнули, что кто-то из нас отвел глаза, и все-таки взгляд его вскоре переменился, потерял свою ненамеренную замечательную открытость, наполнился какими-то внутренними целями и соображениями, и глаза потому затуманились, подернулись поволокой, ушли в укрытие.
«Я должен просить тебя», спокойно, но твердо сказал он и, чтобы не дать мне снова его перебить, шагнул ближе и крепко взял меня за локоть, «я должен просить, чтобы ты не доносил на меня, а если ты уже сделал это, попробовать отозвать донос».
Он нервно покусывал губы, дергал меня за руку и щурился, в голосе его исчезли уверенные бархатисто-глубокие нотки, он буквально выталкивал из себя слова, словно стараясь, чтобы даже воздух, который их нес, не касался его губ, он хотел, он должен был выплюнуть из себя эти ненавистные звуки, чтобы чувствовать, что он сделал все, что мог, хотя надежды на действенность этих слов у него было так же мало, как и веры в мою сговорчивость, так что я и не думаю, что ему было интересно, что я отвечу, да и непонятно было, как он это себе представляет на практике – отозвать донос; казалось, он знал наперед, что ступает на зыбкую почву; он смотрел на меня, но, похоже,
Меня же сознание превосходства и наслаждение этим сознанием сделали уверенным как никогда.
Ко мне обратились с просьбой, и в моей власти исполнить ее или отказать; пришел час, когда я могу доказать свою важность, когда, по желанию и настроению, могу успокоить его или сокрушить, когда одним словом могу отомстить за свои тайные обиды; за обиды, которые, в конечном счете, наносил не он, а я сам, пусть и из-за него, наносил себе; за муки отверженности, которые он причинял мне случайно и неумышленно: тем, что жил, двигался, носил красивую одежду, разговаривал и играл с другими, между тем как со мной не способен был, а может, и не желал установить отношения, о которых я так тосковал, хотя и не знал, какими они, собственно, должны быть; он был чуть не на голову выше меня, но в этот момент я смотрел на него сверху вниз; его вымученная улыбка казалась мне отвратительной; тем временем мое тело не только вновь обрело естественные пропорции, но оказалось в том эйфорическом состоянии неуязвимости, когда сознание прекращает играть, прекращает бороться и, безответственно дернув плечом, сдается на милость всевозможных противоречивых чувств, что делает несущественными и любые внешние формы и формальности, так что мне уже было неважно, каков я, мне не хотелось нравиться; да, я чувствовал на спине холодную пленку остывающей испарины, чувствовал сырость в худых ботинках, неприятную колкость липнущих к ногам суконных брюк, чувствовал, как горят уши, понимал, что я жалок и некрасив, но во всем этом уже не было ничего обидного и унизительного, потому что, вопреки всем убогим и неизбывным физическим ощущениям, я был свободен и был всесилен; для себя и в себе; я знал, что влюблен в него и, что бы он ни делал, я не могу его не любить, я полностью беззащитен и за это могу отомстить ему, а могу простить, мне было все равно; правда, теперь он не казался мне таким же красивым и притягательным, каким его рисовало мое воображение или каким я увидел его, пораженный его неожиданным появлением; от бледности на смуглой коже появился желтоватый оттенок; казалось, он съел что-то с чесноком, и мне не нравился запах его дыхания; в улыбке было какое-то преувеличенное и карикатурное смирение, что говорило о том, что страх его настоящий, но он всеми силами пытается его не выказать, гордо прячет, скрывает за показным подобострастием, желая тем самым одновременно ко мне подлизаться и обмануть меня.
Я покраснел и вырвал из его ладони локоть.
Так значит, выбора у меня все же нет, я не могу ответить ему, как мне хочется; все возможности, открывающиеся для моих чувств, ведут в тупик; доносить на него у меня и в мыслях не было, но если я все-таки это сделаю, донесу сейчас, то навсегда отдалю его от себя, может быть, его даже арестуют; а если я притворюсь, будто меня убедила его просьба, то позволю ему с помощью неуклюже разыгранного показного подобострастия ввести себя в заблуждение, и победа достанется ему слишком легко, чтобы за это меня любить; я не стыдился, что покраснел, напротив, даже хотел, чтобы он это видел, ведь больше всего на свете мне хотелось, чтобы он наконец-то разоблачил мои чувства и не протестовал против них; и все-таки ощущение, что я покраснел, дало мне понять совершенно отчетливо, что теперь мне уже ничто не поможет, что бы я ни делал, что бы ни говорил, он снова ускользнет от меня, и не останется ничего, кроме очередного смущающего мгновенья, которое он не сможет понять, и моих бесплодных фантазий; но раз так, то я должен поступить в соответствии с убеждениями, беспощадно и трезво, внезапно подумал я; эта мысль была связана с моими родителями, хотя в тот момент я думал совсем не о них, но все же, как бы ни хотелось думать иначе, мои убеждения, если они вообще имелись, все равно были не совсем моими, между тем ситуация казалась слишком неординарной и слишком личной, чтобы в воображении появились их лица или тела и нашептали мне на ухо подобающие слова, которые я, точно попугай, мог бы повторить за ними; и все же они, словно ласковые домашние насильники, сидели наизготовку в моем мозгу, и потому я знал, что существует тип поведения, когда человек игнорирует все эмоции и действуeт исключительно на основе определенных принципов, которые называются убеждениями; но дело все было в том, что я не мог задушить свои чувства.
«Да я же не из-за себя прошу!» – сказал он еще более резко, и рука, из которой я только что вырвал свой локоть, длинные пальцы, изящная кисть, неуверенно повисла в воздухе, но закончить ему я не дал, не позволил, не хотел больше видеть его таким, поэтому перебил: «Во-первых, было бы хорошо разобраться, в чем разница между доносом и просто докладом».
Но он, словно не слыша меня, продолжал: «Мне жалко мать, я хотел бы избавить ее от очередных неприятностей».
Мы говорили, перебивая друг друга.
«Если ты полагаешь, что я стукач, то нам не о чем разговаривать».
«Я же видел, что после урока ты побежал в учительскую, я видел!»
«Ты думаешь, что я постоянно занят тобой, только тобой?»
«Тебе хорошо известно, что моя мать сердечница».
Я рассмеялся. И в этом смехе ощущалась сила.
«Как надо отвечать за свои слова – так сразу сердечница?»
Глаза его снова вспыхнули, казалось, освещаемые изнутри каким-то холодным светом, он кричал, и пахнущие чесноком слова хлестали меня по лицу: «Скажи, чего тебе надо? Чего? Ну хочешь, я в жопу тебя поцелую!»
В стороне что-то зашуршало, мы оба невольно оглянулись: по заляпанной снегом поляне бежал дикий кролик.
Я смотрел не на кролика, который, допрыгав до края поляны, наверно, уже нырнул в кусты, а на него; разозленные, мы незаметно сблизились, так что если он обращал внимание, мог почувствовать, что мое дыхание, как я ни сдерживался, горячит его шею; небрежно повязанный узел его полосатого шарфа ослаб, верхняя пуговица на рубашке, должно быть, была расстегнута, а воротник сполз под вырез джемпера, потому что когда он слегка качнул головой, его длинная шея открылась передо мной, словно странный голый пейзаж: в ложбинке между натянутыми жилами и мышцами, просвечивая сквозь гладкую кожу, размеренно пульсировала артерия, а кончик слегка выпирающего кадыка в беспорядочном ритме, но в строго очерченном круге слегка подпрыгивал; кровь, прилившая к его лицу, когда
он орал, постепенно отхлынула, цвет лица вернулся к естественному, его пухлые губы снова чуть приоткрылись, взгляд следил за перемещением кролика, и когда он установился в какой-то точке, я понял, что кролик исчез.В зеленые ирисы его глаз вливался бледно-желтый свет садящегося за деревьями солнца, и все вокруг, безумолчная трескотня сорок, грай ворон, запах воздуха и тихие шорохи леса, казалось, состояло из той же осязаемой однозначности, что и его лицо: четкое, подвижное даже в своей неподвижности, жесткое; оно не отражало никаких эмоций – оно просто было; легко и естественно открывало себя окружающему, и в этот момент мою зависть и восхищение вызывали не столько его красота и гармония черт и оттенков, хотя вроде бы именно ими я был зачарован, сколько внутренняя способность без колебаний, целиком и полностью отдаваться каждому мгновению; всякий раз, когда я смотрелся в зеркало, сравнивая себя с ним, я не мог не видеть, что и я отнюдь не урод, но мне хотелось походить на него, даже не походить, а быть полным его подобием; глаза у меня были голубыми, казались ясными и прозрачными, белокурые волосы мягкой волной ниспадали на бледный лоб, но черты моего лица, мягкие, чувствительноуязвимые, хрупкие, казались мне лживыми и обманчивыми, поэтому если другие находили меня исключительно симпатичным и любили меня теребить и гладить, то сам я считал себя грубым, низменным, мрачным, коварным; ничего симпатичного во мне не было, любить я себя не мог; мне казалось, что я скрывал свою сущность под маской и, чтобы не слишком разочаровывать окружающих, вынужден был играть роли, которые более соответствовали моей внешности, нежели моим чувствам; я старался быть приятным, внимательным, понимающим, улыбчивым, вкрадчиво спокойным, хотя в действительности был угрюм, раздражителен, всей душой жаждал грубых наслаждений, был вспыльчив и мстителен; мне все время хотелось ходить с опущенной головой, чтобы ничего не видеть и не быть видимым, и если я иногда открыто заглядывал людям в глаза, то лишь для того, чтобы убедиться, насколько эффектна моя игра; мне удавалось вводить в заблуждение почти всех; и все же по-настоящему хорошо я чувствовал себя только в одиночестве, так как тех, кого без труда удавалось поймать на удочку, я презирал за глупость и слепоту, а к тем, кто испытывал подозрения, недоверие или вообще не склонен был поддаваться моему влиянию, я относился с таким вниманием и всепоглощающей нежностью, которые отнимали все мои силы и энергию, доводя до какого-то абсурдно приятного полуобморочного состояния, и в таких именно случаях я острее всего ощущал свою хитрость, изворотливость и жажду власти, когда мне в конце концов удавалось покорить людей, совершенно чужих, а то и ненавистных или безразличных мне; я хотел, чтобы все любили меня, но сам не мог любить никого; я чувствовал соблазнительный обман красоты, знал, что ежели кто-то так фанатично вожделеет лишь красоты, обращает внимание только на красоту, тот не может любить и его невозможно любить, но изменить ничего не мог, ибо хотя и чувствовал, что мое якобы привлекательное лицо было не совсем моим, все же его привлекательность казалась вполне пригодной для обмана, моим был обман, и он давал мне власть; всеми силами я старался избегать людей ущербных и некрасивых, что было понятно, ведь если даже меня называли красивым, в чем я всякий раз убеждался, стоило посмотреться в зеркало, все же я ощущал себя безобразным, отталкивающим, себя обмануть я не мог, мои чувства гораздо точнее подсказывали, каков я на самом деле, чем власть, данная мне внешней привлекательностью, и потому я стремился к той красоте, в которой соединяются внешние и внутренние формы, в которой поверхностная гармония скрывает не хаос несчастной души, а доброту и силу; иными словами, я хотел совершенства или, по крайней мере, полного отождествления с самим собой, свободы быть несовершенным, быть беспредельно злым и мстительным; он был из тех, кто не поддавался.
«Я вовсе не собирался на тебя стучать», прошептал я, но он даже головой не повел, «а если и настучал бы, ты мог бы запросто отпереться, ведь ты мог иметь в виду и вашу собаку, хотя объясниться трудно, но ведь вполне мог иметь в виду».
Шепот мой слетал с губ почти так же неслышно, как облачко пара, вырисовывавшееся в холодном свете у моего рта; лицо его отвечало на мои слова неподвижностью; трудно было представить более изощренную хитрость ума – я намекал на возможность того, чего я не намеревался делать, мягко угрожал и тут же предлагал очевидный способ ускользнуть из сети, которую я могу на него набросить, но тем самым я предавал свои предполагаемые убеждения, в соответствии с которыми я непременно должен был на него донести; только так я мог бы стать сильным и жестким, и возможно, я это сделаю; падать ниже было уже некуда; я не ощущал собственного тела, парил где-то над самим собой – внизу.
Слова были не так важны, гораздо важнее был пар, который я выдыхал, касаясь им его кожи, но, похоже, и этого было недостаточно, потому что взгляд его повис в воздухе, до него, кажется, не доходило, что я имел в виду.
«Мне и в голову не пришло, поверь же!»
Он наконец повернулся ко мне, и я заметил, что недоверие исчезло с его лица.
«Нет?» – спросил он, тоже шепотом; глаза его снова стали открытыми и прозрачными, какими я их любил; «Нет!» – решительно прошептал я, уже и не помня, к чему относится это «нет», потому что я наконец смог проникнуть в тот взгляд, не нужно было больше играть, и, что было еще важнее, я чувствовал, что мои глаза тоже открылись; «Нет?» – переспросил он опять, уже без тени подозрительности в голосе, как переспрашивает человек, желающий убедиться в своей любви, и слово его облачком пара долетело до моих губ; «Да нет же, не думал даже!» – прошептал я; воцарилась внезапная тишина; мы смотрели друг другу в глаза и были так близко, настолько близко, что мне почти не пришлось шевелить головой, чтобы коснуться ртом его губ.
Моя мать – ее только три дня как привезли из больницы, но и дома она не вставала с постели – была первой, о ком я вспомнил, оставшись один, когда Кристиан исчез за кустами; она лежала в большой кровати и протягивала ко мне обнаженные руки.
Я все еще чувствовал вкус его губ, чувствовал трещинки чужой кожи, мягкость и аромат припухлого рта, они остались при мне, на моих губах, еще чувствовал легкую дрожь чуть приоткрывшегося под моими сомкнутыми губами рта, долгий выдох, который присвоил я, и глубокий вдох, принятый им от меня, и хотя сам факт, возможно, противоречит мне, я не думаю, что это может быть названо поцелуем, и не только по той причине, что наши губы едва коснулись друг друга, и даже не по той, что для нас обоих это прикосновение было актом глубоко инстинктивным, об осознанном, я бы сказал, эротическом применении которого еще толком не знал ни один из нас, но главным образом потому, что в данном случае мои губы были всего лишь последним средством убеждения, заключительным немым аргументом; он же выдохнул на меня свой страх и вдохнул в себя полученное от меня доверие.