Когда отцовы усы еще были рыжими
Шрифт:
Туман поредел. Он застрял только в кронах придорожных деревьев. Дождь перестал.
– Смиррна!
– скомандовал фельдфебель.
– В ногу, шагом - марш!
– До свидания, дядя!
– крикнули дети. Капитан помахал им рукой. Ординарец раскрыл зонт и держал его над капитаном.
– Песню!
– проорал фельдфебель.
– В лесу родилась елочка!
– крикнули дети. Первые ряды затянули.
– Три, - скомандовал фельдфебель, - четыре!
Дети запели. Это был хор ясных и чистых голосов, басы унтер-офицеров скоро смолкли. С песней отряд прошел через ворота; с песней, не оглядываясь на матерей, вышел на дорогу. Старики у противотанкового укрытия подняли головы, и глаза их чуть не выскочили из орбит.
– Хайни, малыш!
– крикнула одна из женщин.
– ...под самый корешок!
– пели дети.
На полях рылись старухи в поисках оставшихся в бороздах картофелин. Мешки их были пусты.
Стаи ворон бросались навстречу порывам ветра.
Асфальт был скользким. По нему растекались радужные маслянистые пятна. В этих пятнах отражалось небо. Небо было серым.
ПИСЬМО ВОДИТЕЛЯ ТАКСИ ЕПИСКОПУ
Глубокоуважаемый господин дивизионный пастор!
Не сердитесь, что обращаюсь к Вам по Вашему старому званию, я слишком хорошо помню, как Вы в свое время неоднократно пытались вдохнуть в, нас боевой пыл, а мы, после очередного отдыха в тылу, проведенного не самым благочестивым образом, опустошенные и, уж конечно, не похожие на - как это тогда называлось - доблестных солдат Германии, стояли перед отправкой на линию фронта в колонне по трое у Вашей кафедры, сколоченной из ящиков для патронов. Длинноватое у меня получилось предложение, да и маловразумительное; но в нем сосредоточено все, что касается прошлого, и я надеюсь, Вы поймете меня правильно.
Вчера Вы взяли мою машину. Вам предстояло сделать доклад на открытой дискуссии в евангелистской консистории на тему "Христос перед выбором". А я всегда так поступаю, когда происходит что-то для меня интересное и это не слишком дорого и вообще не ерунда какая-нибудь - я имею в виду, если мне приходится туда кого-нибудь везти, то я тоже захожу и слушаю. Надо только успеть вернуться в машину, когда первые слушатели начнут расходиться.
Так вот, вчера я Вас вез. От консистории к Силезскому вокзалу. Через весь Берлин. Вы курили и читали газету. Узнал я Вас не сразу, прошло много времени, пока я понял, что это - Вы; я долго украдкой изучал отражение Вашего лица в зеркальце заднего обзора и в ветровом стекле; и в отражении через Ваше лицо несся разрушенный Берлин, господин пастор. Пока мы ехали, мне все представлялось, что я пишу Вам письмо, конечно, только мысленно, прямо на Вашем лице, маячившем в ветровом стекле. Нет, не старайтесь вспомнить, господин пастор; Майер или Шульце, Шмидт или Леман - какое значение имеет мое имя. С таким же успехом я мог быть Смитом, Дюбуа или Ивановым. Пожалуй, можете называть меня Икс, рядовой Икс, не все ли равно. Не Ваша же вина, что благословляли Вы нас тогда оптом. В конце концов Вам так было проще. Гораздо легче смотреть в глаза тысячам людей, чем одному. Ведь у тысяч - Вы это замечали?
– глаз-то вовсе нет, у тысяч нет даже лиц, только тазы, овальные, бледно-серые, потертые, запыленные эмалированные тазы. А часто даже и этого нет. Часто видишь только шапки, шлемы, фуражки, пилотки, шляпы - а под ними тени, отрадные, благостные, многочисленные тени. Один человек - совсем не такой. Один опасен. У него есть глаза, лоб, щеки, уши. Один может задать вопрос. Один может сказать "нет". А тысячи - они никогда не скажут "нет". Они могут стоять по стойке смирно, маршировать, петь, бежать, поворачивать и ложиться по команде; а сказать "нет" они не могут. Сказать "нет" может всегда только один.
Но вернемся к главному; извините, что отвлекся. Вчера, во время дискуссии, Вы дрались, как лев, я восхищался Вами. Вы так разложили того умника, что просто мое почтение: действительно, вот так, с ходу, дать три разных толкования одной и той же заповеди - это кое-что значит. Конечно, Вы и сами знаете, как Вы умеете захватывать слушателей. Вы понимаете, что органные пасторали сейчас не в моде. Вы говорите языком современного человека, человека, живущего в руинах, потерявшего всякие иллюзии; человека... человека? Господи, сколько раз я повторил уже это слово; а ведь еще в самом начале своего письма, господин пастор, в самом его начале, хотел я Вас спросить: а говорите ли Вы вообще языком человека?
Конечно, нет, ответите Вы. В своей проповеди христова учения я говорю не на языке человека; ведь язык человека - это кровь, грех, разврат, мерзость. А язык Христа - это любовь, поклонение, прощение и святость. Господин дивизионный пастор, отдаю должное Вашему диалектическому уму. Но теперь давайте ненадолго отложим диалектику в сторону и будем честны. Взгляните на меня: у меня нет ничего, ни догматов, ни диалектики, я не прикрываюсь даже хоть каким-то мировоззрением. Я наг, каким меня создал тот, от чьего имени, как Вы пытаетесь всех убедить, вещаете Вы, каким был Адам в начале своей жизни и Каин - в конце, таким я и предстаю перед Вами. И спрашиваю. Спрашиваю Вас, господин дивизионный пастор: а не говорите ли Вы языком дьявола?
Не отмахивайтесь в ужасе распятием; спрячьте Вашу Библию; идемте, я покажу Вам кресты, совсем не похожие на безделушку из слоновой кости, висящую у Вас на шее, на крест, золотом отпечатанный на обложке Вашей Библии. Я покажу Вам кресты, сделанные из сосновых досок и из обломков прикладов; с кривыми, угловатыми, полустершимися, неразборчивыми надписями под касками, проржавевшими касками, в которых свистит ветер. Ветер Африки. Ветер России, Польши, Норвегии;
Франции, Голландии, Украины, Германии. Ветер, ветер, господин пастор, а кроме ветра - ничего. Ветер, который уносит все вопросы. Ветер, который уносит стоны. Ветер, который уносит правду теперь и навсегда. Навсегда, господин дивизионный пастор, но вправду ли навсегда? Два года - это еще не всегда, нет. И даже двадцать лет, и тридцать. Конечно, Вам придется согласиться со мной, в этом: "всегда" когда-нибудь да кончается; когда-нибудь с Вами начнут разговор те тысячи солдат, которых Вы благословляли на бой и которые лежат теперь под деревянными крестами. Все, кто стоял тогда строем перед Вами; их взводы, роты, батальоны, полки, дивизии, армии. И голоса их хлынут на Вас. Охватят Вас, как пожар, обрушатся на Вас, как буря; затопят Вас, как наводнение, господин пастор. Они прорвут церковные ворота. И прорвут Ваше сердце. Они поглотят Вашу проповедь, а Ваша умиротворенность исчезнет, как исчезает мыльный пузырь в воронке. И кафедра Ваша закачается под напором этих голосов, а страницы Вашей Библии бумажными корабликами поплывут над рядами церковных лавок, и Ваши прихожане, господин дивизионный пастор, - матери, отцы, дети, братья, сестры и жены тех, чьи голоса донесутся до Вас, - Ваши прихожане вскочат со своих мест и воскликнут:– Господин пастор, что это?
Господин дивизионный пастор! Вы, кто только вчера утверждал, что пятую заповедь, "не убий", можно толковать, по крайней мере, тремя разными способами; Вы, кто не удержал ни одного из нас, когда нас затягивала кровавая мясорубка смерти; Вы, кто самого господа бога заставил служить немецкому национализму (ведь у нас на пряжках было выбито "С нами бог"); Вы, кто сегодня, как и прежде, без тени сомнения взбирается на церковную кафедру, - господин дивизионный пастор, что ответите Вы своим прихожанам тогда?
Не придется ли Вам признаться, что Вы были не более чем лжесвидетелем? Что Вы не подозревали, каким ужасным искушениям подвергает господь своих служителей, чтобы проверить их? Не придется ли Вам сделать страшное признание, что вместо христова слова Вы проповедовали слово искусителя, слово дьявола? И не придется ли Вам рухнуть на колени и вознести к последнему из Ваших прихожан мольбу - признать и за Вами право на покаяние?
Да, придется Вам пройти через все это, господин дивизионный пастор. Придется, иначе Вы снова впадете в грех, но теперь уже без надежды на покаяние. Придется, ибо иначе Вам надо будет признать, что бога нет. Поэтому выбора у Вас не будет. Останется только одно: одно - это покаяние. Но только полное, господин пастор, полное. И Вы будете наги, господин пастор. Без догматов. Без диалектики.
Поэтому бросьте-ка лучше свою на деле сомнительную самоуверенность, свое красноречие. Распрощайтесь с ощущением своей безопасности, оно досталось Вам не по праву, оно убого, гной Вашей души виден насквозь. Слезайте с кафедры, господин дивизионный пастор. Спускайтесь, спускайтесь; ведь каятся не на тронах и кафедрах, каятся стоя на земле, среди людей и грешников, от их греховности и потерянности Вы не отделены ничем.
Я слышал о священниках, которые пошли в концлагеря. Я знал одного священника, который работал санитаром и, впав в отчаяние, сам бросился на минное поле. Я слышал о священнике, который перебежал к русским и работал в лагере для военнопленных. Еще я слышал об одном, который стал подпольщиком и был казнен. Я лично знал священника, который отказался выполнить приказ и, спасая жизнь двадцати человек, сначала выстрелил в офицера, а потом - в себя. Вот только пять возможных путей из тысячи. Хотя настоящим выходом не был ни один. Но каждый из них в тысячу раз последовательнее и честнее по сравнению с тем, чем занимаетесь Вы. Потому что каждый из них начинался искренним покаянием, начинался покаянием души, а не покаянием ума.
Пожалуйста, не воображайте только, что это господь бог избрал Вас посредником между собой и нами. Ваше прошлое и то пренебрежение, с которым Вы хотите отмахнуться от него или с которым Вы оправдали себя, доказывают: Вы сами поставили себя в это положение, кажущееся таким отличным от положения простых смертных; Вы, кому сейчас остается только одно: каяться. Нет, Вам не придется умирать, как умирали те, кому Вы давали свое убийственное благословение. Смерть - не искупление; она тоже только выход; а Вам надо жить. Жить, как живет самый беззащитный, самый отверженный, как один из нас. Может быть, - и, честно говоря, вспоминая Ваше лицо в ветровом стекле, я в этом твердо уверен, - пробежав глазами первые строчки моего письма, Вы отложите его, пожав плечами, в сторону или же с самого начала постараетесь подавить в себе всякое чувство, которое может быть им задето. Что ж, тогда эти слова, обращенные к Вам, оказались напрасными. Но все-таки: если это и вправду так, если Вы и теперь не понимаете, в какое страшное искушение Вы впали, как подчинились ему, - хуже того - как ежедневно поддаетесь ему, тогда, господин епископ, мне страшно и за церковь, и за ее глашатаев. Конечно, это страх человека со стороны, мирянина. Но кому же Христос и нес свое учение, как не нам: шоферам, дворникам, кондукторам? Разве не смеем мы выразить своего страха за них? Простите незнакомцу, простите мне, безымянному таксисту, мою прямоту.