Кого я смею любить. Ради сына
Шрифт:
воскресенье октября я сидел один в гостиной, поджидая всех и никого — таков теперь был мой удел, — как
вдруг я услышал, что из сада меня зовет Лора. За эти пятнадцать лет она так привыкла что-то постоянно носить
из дома в дом, что даже сейчас, в полном смятении, выскочила на улицу с подносом в руках, держа его прямо
перед собой. Я осторожно взял у нее поднос.
— Умерла мама, — проговорила она.
Под взглядами соседей, которые сбежались на ее крики, я отвел Лору домой. В комнате пахло мятным
отваром.
—
Разбитая чашка валялась на полу в маленькой лужице, которая впитывалась в щели паркета. Мадам
Омбур пристально смотрела в потолок, откуда спускались ее веревочки. Подбородок ее отвис, словно она в
последний раз зевнула от скуки. Я не спеша достал из верхнего кармана пиджака белый шелковый платок, над
которым часто посмеивалась эта достойная дама, считая, что такие платки уже давно вышли из моды, и
почтительно подвязал ей подбородок, вспомнив при этом чуть ли не с улыбкой одно из ее любимых изречений:
“Лишь когда вы подвяжете мне подбородок, дети мои, я перестану говорить вам горькую правду”.
Почти тотчас же пришел Бруно, один; он сначала страшно побледнел, но быстро взял себя в руки,
побежал звонить брату и сестре, старался изо всех сил помочь Лоре, которая, тоже превозмогая себя, что-то все
делала, приводила что-то в порядок, тихонько всхлипывая.
На следующий день снова все тот же Бруно занялся выполнением всяких формальностей: оформил
целую кучу бумаг, договаривался о похоронах, составлял извещение о смерти, помогал уложить бабушку в гроб,
принял человек пятьдесят, которые приходили выразить нам свое соболезнование и повторяли одни и те же
слова, обычно произносимые после смерти тяжело больного человека: “Для нее это было избавлением от
страданий” (следовало понимать: и для вас тоже, мои бедняжки!).
В среду утром под веселыми лучами неяркого осеннего солнца, которое словно отдавало последние
почести усопшей, Мамулю опустили в семейный склеп Омбуров, где уже покоились майор, Жизель, дедушка,
бабушка и тетка… Мишель в новой форме, с черной повязкой на рукаве открывал траурное шествие, за ним
следовало гораздо больше народа, чем я ожидал. Луиза в трауре была прелестна. Обе семьи Лебле в полном
составе явились с моей будущей невесткой, она была сегодня бледна, что вполне соответствовало
обстоятельствам; и мне было даже приятно, когда, пожав сначала руку Мишелю, она поцеловала Бруно, Лору и
меня на глазах у своего отца, который почтительно склонился, приложив шляпу к груди. Лицей был представлен
самим Башларом. Я заметил, что мой кузен Родольф сильно растолстел. Лица родных были печальны,
атмосфера грусти царила вокруг. Я вернулся домой почти что с чувством удовлетворения, и на память мне снова
пришли слова моей тещи, сказанные ею после смерти одной из ее подруг: “Похороны стариков никогда не
бывают
драматичны, они так мало уносят из жизни”.Самый неприятный момент наступил позже, когда Лора вошла с нами в комнату матери и открыла
верхний ящик комода в стиле Людовика XV. (И хотя я решил остановить поток воспоминаний, эту
благопристойную форму некрофагии, в моих ушах так и звучал голос тещи: “Этот комод, Даниэль, —
подделка”.) Лора достала коробку из-под печенья, в которой лежали три небольших футляра и запечатанный
конверт, — эта миссия была возложена на нее уже давно — и вручила их по назначению. Кольцо с печаткой,
принадлежавшее майору, досталось Мишелю, обручальное кольцо Жизели, которое я так и не взял обратно,
перешло к Луизе, обручальное кольцо бабушки — Бруно, который должен был передать его своей невесте. Я
получил конверт, но не стал его вскрывать, так как нам еще предстояло нарушить полувековую
неприкосновенность маленьких тайн, разобрать бумаги, отделить ненужное от важного, во всяком случае, от
того, что могло показаться важным нотариусу.
Когда я прочел письмо, написанное два года назад, я не смог сдержать улыбки. Уже с подвязанным
подбородком Мамуля решила еще раз сказать мне горькую правду:
“Не бойтесь, Даниэль, это не духовное завещание. Я просто хочу поблагодарить вас за все, что вы для нас
сделали, хотя вы имели все основания не делать этого. Правда, вы не захотели осчастливить меня, став второй
раз моим зятем, но я понимаю, что то было ваше право и мы, вероятно, не заслужили такой чести.
Я никого не поручаю вашим заботам. Вы и так слишком справедливы. У вас столь сильно развито
чувство виновности, что, будь вы верующим человеком, из вас вышел бы образцовый монах. Однако будьте
повнимательней к Мишелю: жизнь обламывает крылья даже самым сильным. Не забывайте и Луизу: мне
сначала казалось, что все дело в ее молодости, что ее кровь отравлена жаждой наслаждений, теперь же я вижу,
что главное в ней — честолюбие кокотки. Пристройте ее как можно скорее. Следите и за Бруно, но на
некотором расстоянии.
И все-таки два слова о Лоре. Помните, что в нашей семье не вы один были пеликаном. От этого не
умирают и даже, в общем, совсем неплохо живут. Не так ли? Но пеликанам, оказавшимся не у дел, тяжело
сознавать, что их зоб никому не нужен…”
Усопшая прорицательница не открыла мне ничего нового. Она оставляла мне двух детей, к которым я не
был достаточно внимателен, и третьего, которого я слишком щедро одарил своими заботами.
И, кроме того, Лору, которую ей не удалось спихнуть мне в жены, — я все это слишком хорошо знал.
Смерть мадам Омбур ставила одну очень щекотливую проблему. Они с дочерью жили в основном на ее
небольшую вдовью пенсию. После смерти майора домик в Анетце достался моим детям, тогда как право