Кого я смею любить. Ради сына
Шрифт:
встретились с тобой, но ты не посмел ослушаться своей тещи. Признайся лучше, что, помня о моих условиях,
ты молча подчиняешься им и хочешь, чтобы я взяла на себя инициативу разрыва. Я не сержусь на тебя за это —
ты сам изведешь себя упреками. Я не презираю тебя — ты не заслуживаешь презрения. Мне жаль тебя. Тебя
любили три женщины, а это не каждому выпадает на долю, ты же не сумел удержать ни одну из них. Чтобы не
снимать с тебя ответственности, я еще раз напоминаю, что срок истекает к концу каникул. Я оставляю тебе
такую
И я действительно не воспользовался этим. Даже очень совестливые люди, когда они терзаются
сомнениями и не могут найти оправдания своим действиям, совершают весьма неблаговидные поступки. Так,
мое поведение, мужественное по отношению к моей семье (правда, если верить Наполеону, бегство — это
высшее проявление мужества в любви), было совершенно непростительным по отношению к Мари. За неделю
до начала каникул я сказался больным, у меня не хватило сил встретиться с ней в лицее Вильмомбля. Затем, как
неожиданно для самого себя я пообещал детям, я увез их в Порник, где мы пробыли весь июль без Лоры,
остававшейся с матерью. В августе Мишель, чтобы совершенствоваться в английском языке — он сам выбрал
себе такую награду, — уехал в Ноттингем к неким Кроундам, которых мне порекомендовал один из моих коллег,
а Луиза осталась дома готовиться к пересдаче экзаменов. Мы с Бруно отправились в Эмеронс, где в это время
жили Мамуля и Лора. Я намерен был провести там конец каникул.
Это было принято как должное. Комментариев не требовалось, и весь клан, изменив тактику поведения,
теперь изо всех сил старался развлечь печального господина, развеять его грустные мысли, окружить его
любовью и вниманием. Я оценил то, что Лора не поехала с нами в Порник (своим отсутствием она как бы
говорила: ты бежал от Мари, но не для того, чтобы быть со мной). Однако мне гораздо меньше нравились ее
подчеркнутая покорность, немая благодарность, которая сквозила в каждом ее движении, из-за чего она даже
рубашки мои гладила с тем благоговением, с каким монашенки гладят антиминс. Моя теща вела себя умнее, она
лишь пыталась издали разглядеть своими дальнозоркими, на ее счастье, глазами, адреса на почтовых открытках,
которые я изредка посылал своим коллегам; напрасный труд, я ни разу не написал Мари, я не хотел ей писать,
подвергать себя лишнему искушению. Но порой и мадам Омбур, не в силах скрыть свою радость, тоже
совершала бестактности: у победительницы так и чесался язык, ей не терпелось выразить свою
признательность побежденному. Она принимала какое-нибудь горькое лекарство, корчила гримасу и, находя
свой героизм восхитительным, облизывала ложку и говорила:
— Жизнь состоит не из одних удовольствий. После такой горечи все покажется сладким.
А однажды, воспользовавшись тем, что мы остались наедине, она прямо сказала:
— У вас невеселый вид, Даниэль. У каждого свои болячки, но у вас, видимо, печень разыгралась
не нашутку. Я не люблю вмешиваться в чужие дела и не стану больше заводить разговор на эту тему. Но если мои
слова могут принести вам хоть какое-то облегчение, то я должна сказать, что считаю вас порядочным
человеком.
Один и тот же шаг делал меня порядочным в глазах одной, непорядочным в глазах другой: слабое
утешение.
А удар был тяжелым. Моя любовь к Мари, пусть даже я любил не слишком пылко, тянулась очень долго.
Теперь, когда я ее покинул, за ней оставалось бесполезное право принесенных в жертву: право умерших терзать
душу воспоминаниями. Я видел ее одинокой, припадающей на свою больную ногу, я слышал, как она горько
клянет себя за свою доброту, за то, что позволила в этом возрасте старому дураку соблазнить себя. Я презирал
себя, как она это и предвидела, забывая о том, что презирал бы себя еще больше, если бы пожертвовал своими
детьми. Я изводил себя упреками — словно дал обет вечного покаяния, подобно тому как другие дают обет
бедности, — не смея признаться, что у этих упреков была своя оборотная сторона. Ведь долгие годы я обещал
себе, что женюсь на Мари, когда окончательно завоюю сердце Бруно, когда он сможет вынести такое
испытание. Но он не смог его вынести. И теперь, именно потому, что я не захотел пойти против его желания, не
связал свою жизнь с Мари, сердце Бруно принадлежало мне — полностью принадлежало мне. Это был
последний подарок Мари.
И он это знал. Однако не хотел показывать, что знает о принесенной мной жертве, не хотел обращаться со
своим отцом как с больным. Но когда я смотрел, как он беззаботно валяется голышом на песке в короткой тени
поникших от жары вязов или плещется в тихой прозрачной воде, я чувствовал себя вознагражденным. Он был
весь день тут, рядом со мной.
Ко времени нашего возвращения я немного успокоился, хотя и не полностью излечился. Конечно, меня
тревожила мысль, как я появлюсь в лицее. Я прежде всего зашел к директору, который, скрывая свое
неодобрение под маской простодушия, воскликнул:
— Итак, ваша приятельница покинула нас?
Мое молчание открыло ему глаза.
— Значит, вы ничего не знали? Она сама просила о переводе и получила назначение в Перпиньян.
Я вышел, испытывая одновременно и грусть, и облегчение. Мы с Мари погубили нашу любовь; такие
раны не скоро заживают, они еще долго кровоточат. Я освободился даже не от Мари, а от какой-то частицы
своего я, от необходимости стать мужем, ведь судьба уготовила мне роль отца.
Весь этот год прошел под знаком отцовской любви, которой, вероятно, я мог бы найти лучшее
применение, и иногда я даже спрашиваю себя, не предал ли я ее в конечном счете. Да, я был отцом и всегда
останусь им, самым верным, самым преданным, настоящим пеликаном. Но отцом скольких детей?