Кокон
Шрифт:
Среди плюсов необходимо было признать обильный вкусный ужин, насиженный уют женского жилища и гарантированное отсутствие
“друзей”, особенно – одного.
Гадкой особенностью этой нерасторжимой родственной пары была холеная моложавость эгоистки-матери (правда, я похожа на Пьеху?), позволявшая женщинам иногда меняться вещами, например, одним длинным зеленым вязаным жилетом, в котором они напоминали ёлку, или кремовой молодежной курткой, с капюшоном на белом пуху, что, при разительном фамильном сходстве рюмочных коротконогих фигур, приводило к тошнотворной путанице. Теща ведь, в конце концов, тоже была женщина.
Диван, на котором спала (вернее – маялась бессонницей) Антонида
Анастасьевна, подобно собачьей будке, находился на
“зала” в коридор, так что, на ночном пути в туалет, Хафизов всегда рисковал чиркнуться об её призрачно белеющую свешенную руку или врезаться коленом в изголовье дивана и стряхнуть её крупную, ярко выкрашенную, беспокойную голову с иссиня-белым просветом пробора, магнетически тянувшего к себе молоток во время плиточно-облицовочных работ в туалете. Вот где был генератор высокого напряжения, химический реактор вреда. Она не могла не слушать (не слышать) равномерное поскрипывание из спальни, избавиться от которого невозможно ни при какой, самой невесомой позе, и оно-то лишало ее голову сна, распирая ядом. К тому же (что это значит, герр Фройд?), иногда он заставал их лежащими на диване в обнимочку и хихикающими.
После официального знакомства будущая мать-в-законе увлекла его в коридор и, направив в его темную душу жутко увеличенные очками горестные глаза, спросила буквально следующее: “Вы любите мою дочь?”
От этой патетической фразы Хафизов словно окоченел.
Нет, он не мог ответить ей в тон, даже если от этого зависело
(цитирую) “счастие всей его жизни”. С уклончивой улыбочкой, фатовато он смазал что-то вроде: “Но вы же понимаете, какой это серьезный шаг… К тому же, как человек не настолько эмоциональный в проявлении чувств… И говорить об этом… Не сейчас”.
Он уклонился. Не припал на колено, приложив руку к сердцу и склонив чело, не бросился на ее чахлую грудь, орошая ее слезами, не облобызал увядающую глянцевую руку… одним словом, проявил себя именно так, как и следовало ожидать по данным разведки. Единственная встреча горе-родственников в верхах прошла в чопорной словесной разведке родителей и закончилась бурным выбеганием и рыданием
Антониды в коридоре. “Я мечтала не так, с цветами, автомобилями, шампанским…” Она мечтала!
А началось с того, что буквально на третью их совместную ночь до свадьбы Алена сказала: “А вдруг у нас будет ребеночек? Если мама узнает, она умрет”. Ребеночек появился…
Думаю, по-своему Антонида оказалась права. По сравнению с другими, исступленными Любовями, любовь Хафизова к жене была слишком взвешенной, продуманной и, так сказать, преднамеренной. Он прикидывал, что Алена на восемь лет моложе его и на семь лет моложе его предыдущей жены, а это неплохо, что она опрятна, одомашнена и, можно сказать, невинна, что у нее еще не было неудачных браков и детей от них, что у нее, наконец, не обвисли от этого груди и живот.
Почему бы как следует не жениться в двадцать восемь лет? Тем более, что Алена не оставила ему отхода при помощи двух-трех банальных трюков, испокон века используемых наивными девицами и их умудренными мамашами для отлова недотёп.
Сначала мы просто поживем вместе, потому что я не считаю регистрацию главным делом. Потом (или сначала) я не убереглась. И, наконец, незаконная тёща начинает прятать его вещи, когда в гости приходят простонародные родственники, чтобы скрыть позор безбрачия, и мечтает о таинстве конторского обряда с лентами и мишками, и вот – она уже диктует список гостей, среди которых дядя Витя, и тетя
Нелли, и троюродная бабушка, и гармонистка, и двоюродный капитан милиции Владислав. И понемногу начинает их разлучать.
МЕРТВЫЕ КОШКИ
Антонида Анастасьевна болела какой-то тягучей, бесконечно-смертельной, как сама жизнь, болезнью, позволяющей ей днями пролёживать на диване и избегать таких неприятностей как большая стирка, уборка квартиры и переноска всякой хозяйственной всячины, да, кроме того, держать Алену на надежном аркане дочерней жалости.
Смерть, которая таилась где-то в глубине ее матки или костей, возможно и существовала на самом деле, но была настолько вялой, что дождаться её было нереально даже такому относительно молодому человеку как Хафизов. Достаточно было взглянуть на подтянутую коротконогую фигуру этой женщины в спортивном костюмчике, когда она собиралась с дочерью в парк на пинг-понг (однажды и он участвовал в этой похоронно-серьезной процессии), или на ее большое смугло-румяное лицо, когда она, в дочерней кремовой куртке с капюшоном, длинном вязаном шарфе и шерстяных носках навыпуск, но всё с той же траурной миной, возвращалась с лыжной прогулки, и вы понимали: ставить на это столь же легкомысленно, как на собственное несокрушимое здоровье.Тем не менее, и полностью отрицать ее хворь было нельзя. И не столько потому, что, по словам Алены, “у бедной мамочки все болело”
(а как можно узнать, что именно и как болит внутри другого человека?), сколько оттого, что раз, эдак, в полгода А. А. надолго переезжала в загородный туберкулезно-психический диспансер закрытого типа, где её, вне всякого сомнения, тщательнейшим образом осматривали, просвечивали, простукивали, продували и, одним словом, делали всё необходимое, чтобы не содержать на государственный счет здоровую дармоедку. Полагаю, что даже при всей лживости, навязчивости, трогательной беззащитности А. А. – задурить такое строгое учреждение как ПЕТЕЛИНО было ой как непросто.
Но какие это были дни, какие ночи и дни! Это были просто нормальные дни, какими бывают все дни домашнего человека. Утром
Хафизов отправлялся на свою тогдашнюю службу, которая находилась прямо под боком, так что перед нею он успевал досыта выспаться и вытерпеть восемь часов сидения без чрезмерных мук, а вечером, поужинав как следует и вздремнув, читать при свете оранжевого торшера мудреную книгу по Китаю, или смотреть до середины ночи модную музыкально-антиправительственную передачу, или даже попробовать приписать к повести что-нибудь новое. Гости в ту пору налетали не слишком часто и не сделались так ужасны, а тяга к гульбе у Хафизова упряталась настолько глубоко, что он о ней почти забыл, как о прошедшей жизни чужого человека.
В один из таких счастливых вечеров, ближе к ночи, в подъезде размяукались кошки. То было кошачье время года, и кошачье, свалочное место, где из-за контейнеров раздавались такие омерзительно-жуткие, сексуально-изуверские вопли, каким могла бы позавидовать смерть.
Кошки тягуче совокуплялись ночи напролет, и от этого тошнотворного занятия появились два комочка, кем-то подброшенные в подъезд.
Они мяукали то поочередно, то в унисон, тонкими, монотонными, слепыми голосами, они не замолкали, не желали замолкать ни в девять, ни в десять, ни в одиннадцать, ни в полночь, да и как, по какому праву могла замолкнуть их иссякающая, сигнализирующая жизнь? Лежа без сна на диване, Алена и Хафизов смотрели в темноту и напрягались при каждом новом писке. Алена была беременна на большом месяце и скоро должна была разрешиться чем-то подобным тому, что беспомощно издыхало в темноте.
Наконец, они собрались с духом, и вышли в подъезд. Две крохотные кошки в коробке из-под обуви, с застеленным лоскутьями дном (чтобы подольше не замерзли!) лежали и вопили под батареей. Кто-то побоялся их убить, но не пожалел выкинуть на мороз, в чужой подъезд, чтобы всё сделалось само собой.
Что можно было сделать, чтобы спасти два этих существа, которые еще и не были кошками, но уже (изначально) обладали таким же равноправием жизни как гиппопотам, Жан-Поль Сартр, Будда, Моби Дик или будущий сын Хафизова (который окажется дочерью)? Накормить их чем-нибудь таким, чтобы они насытились, встали на ноги, ушли из подъезда, стали самостоятельно ловить мышей и, одним словом, перестали так жалобно пищать? Но у них не было зубов, которыми можно есть, а для того, чтобы вспоить их молоком, требовалась как минимум мать или человек, умеющий быть кошачьей матерью.