Кокон
Шрифт:
В такие дни он встретил первую жену, бывшую замужем вторым браком. Её муж служил пожарным, во время его суточных дежурств она шаталась по парковым пивным с веселой незамужней подругой в поисках третьего брака или хотя бы следующего мужика.
Вместе с компанейской, но, увы, полнеющей подругой Лена подсела за столик Хафизова в кафе и, после трех-четырех привычных кружек предложила пойти на квартиру мужа, спящего в пожарной части в ожидании катастрофы в чьем-нибудь чужом доме. Немного поотстав,
Хафизов приметил, что ноги у новой знакомой, облаченной в узкие вельветовые джинсы, довольно длинны и тонки, но устойчивы, а главное, не сходятся в промежности, а талию, казалось, можно охватить пальцами двух рук. Как всегда перед большой личной неудачей, он ничего особенного не предвидел.
Выпив в ее
“траходромом”, еще две бутыли черной дешевой жидкости, они стали шуметь, чудить и петь “Черного ворона”, а потом Лена стала показывать семейный альбом, родословную собаки и новые узкие зеленые трусы (на себе). Очнулся он на незнакомом диване, среди двух неизвестных девушек, от света Луны, припекающего левую половину мозга через чернильное окно.
Хафизов выбрал более тонкую и свежую из девушек, которая лежала возле стены и оказалась его будущей женой, и первым делом разорвал ее хваленые трусы. Позднее он жалел, что не поступил так же с ее подругой, которая притворялась спящей, а только все время смотрел на ее красивый профиль.
Когда они встали, явились два друга рогатого пожарника, и все вместе продолжили пить на кухне. Поначалу гости подумали, что
Хафизов – парень Лениной подружки и вели себя прилично, но Лена так его оглаживала при всех, что один из друзей не выдержал и назвал ее поведение “настоящим блядством”. Другой, что повыше, вызвал Хафизова на лестничную площадку разбираться насчет “отношений”. Он вел себя угрожающе; намекал на каратэ и дергал Хафизова за новую, красивую, клетчатую рубаху с кармашками, подаренную мамой, пока не порвал ее.
Ему не стоило этого делать. Хафизов ударил его несколько (не помню сколько) раз по лицу кулаками и по яйцам ногой и вернулся в квартиру.
Подруги почему-то уже не было. Друзья пожарного застряли в узком проходе возле двери и стали изображать руками и ногами нечто, не достигавшее Хафизова ровно настолько, насколько надо приблизиться для взаимных ударов. Им было тесно и неудобно. “Что я на них смотрю?” – подумал Хафизов, и стал бить их по изумленным лицам.
Загораживаясь и размахивая руками вслепую, друзья ретировались из комнаты в прихожую и из прихожей в подъезд. Лена истерично, безобразно орала и кидалась в них припасенными для засолки помидорами, а они в свою очередь орали, чтобы Хафизов шел за ними на улицу, где они ему покажут. Хафизов для вида рвался за ними (а они к нему и для вида не рвались), Лена тянула его за рубаху, довершая ее погибель, и все орали, а потом никого не стало. Лена починила рубаху, и уговаривала его побыть еще немного (никак, до прихода мужа), но ему было не до сна, и он вырвался от нее на улицу.
Возле подъезда на всякий случай он подобрал здоровенную корявую каменюку, но к нему никто не пристал, кроме брехучей помойной собаки. На собаку он и истратил свой снаряд, но к счастью не попал.
Потом пошел, полетел досыпать домой через безлюдную декорацию ночного города, точно так же, как летал во сне. Луна в ту ночь была не белой, и не желтой, а оранжевой, почти красной, как лихорадочное солнце.
НЕРВНЫЙ СМЕХ
После драки на Хафизова нападал смех. Потом становилось боязно, что с ним сотворят что-нибудь подобное тому, что сделал он, но, как правило, напрасно. Не так уж часто человек, испытавший боль и страх, хочет повторить это ощущение.
Хуже всего, когда вместо синдрома опаски или отвращения наступает жалость, острая, жаркая, красная, непоправимая жалость к тому, которому мама штопает носки, и жена что-то ищет на день рождения, и дети радуются, когда он возвращается пьяный со своего завода.
Бутузу не повезло. Он был достаточно велик, чтобы его нестыдно было бить, водился с обитателями хулиганского двора, пил не меньше других, носил, как положено, вельветовые порты неимоверной ширины
(понизу) и ужины (поверху) с молнией наружу и латунными пластинками, полученными при фигурной вырубке отверстий на самоварах завода
“Штамп”, которые приклепывали к нижней кромке штанин, а также какую-нибудь “комбойку” или “олимпийку” над тельняшкой, то есть, внешне не отличался от дворового сброда, но был при этом настолько безобиден, что его мог бить всякий желающий.
И чего
только Хафизов не испробовал, как только не упражнялся на покорном Бутузе в то время, когда самым сильным боевым искусством был бокс, а самым хитрым – самбо, а разным тычкам и болевым подлостям учились у школьных садистов, у которых где-нибудь служил или сидел старший брат. После побоев у Бутуза страшно краснело и сморщивалось лицо, словно из него должны были брызнуть фонтаны – нет, не слез, предосудительных даже для самой забитой школьной жертвы, – но соков, помидорной эссенции невинности, сырости мамочкиных слез, пролитых, по сынку, выношенному и выпестованному для поругания в мире безжалостных, свирепых, сухих мужиков и баб.Вершиной этого нагромождения детского зверства стал случай за школой, уже в старших классах. Стояла осенняя сирая слякоть, морось и темь. Гурьба из нескольких классов после последнего, шестого урока вывалила в промежность П-образного школьного здания, чтобы секундировать и науськивать двух заведомо робких бойцов, трусливейших из трусливых, стравить которых было величайшей потехой.
Дуэлянты и сами, вроде, не прочь были подраться, чтобы показать свою полноценность другим, но пререкались и осыпали друг друга бранью так долго, что совсем утратили веру в необходимость происходящего. Стали уже поступать предложения побить обоих, и этот дополнительный, боковой порыв страха натолкнул одного из этих добрых трусов на другого: первый ударил-таки второго, когда от него перестали этого ждать, и выпустили из внимания. Он стал слабо бить в руки, плечи, щеки, затылок, становясь удар от удара все героичнее и привязчивей, и идя со своими отвратительными ударами за уходящей, а потом удирающей жертвой чуть ли не до подъезда, чуть ли не до самой маминой крепости.
Это ли не потеха? Вместе со всеми Хафизова охватило истерическое веселье, смех до боли в животе и слез, и, продолжая смеяться, он стал пробовать на Бутузе удар, о котором кто-то из друзей сказал, что он ничуть не хуже удара по яйцам, но его еще труднее отбить – удар ногою в голень. Он бил Бутуза носком по голени раз за разом, и смеялся, и, вроде, попадал, но тот все стоял, и пятился, но не падал и не корчился от боли, как обещали пропагандисты этого ловкого приема. Он бил в подставленный Бутузом портфель.
Другая вспышка памяти – встреча уже взрослых, безлично сгруппированных: Хафизова – к хиппи-спекулянтам-меломанам, Бутуза – к шоферам-хулиганам-блатарям, с которыми не побалуешь. Встреча получилась такой, словно они и не были жертвой и палачом. Как будто они были близкими приятелями с общим прошлым. Еще через несколько лет: “Слыхал, Бутузка женился и стал утром готовить себе яичницу из трех яиц. А теща подходит и говорит: “Сашенька, кто часто кушает яички, тот ходит без штанов”. И, наконец, совсем недавно: взрослый, совсем уже спившийся, семейный Бутуз провалился на заводе в какой-то приоткрытый люк и сварился там заживо в потоках пара. “Тот, кто часто кушает яички…”
То есть, по какой-то причине, не имеющей ничего общего с заповедями ни одной из религий, он попал прямехонько в ад, самый настоящий и кромешный?!
Только этот санитарно-технический ад был создан не для варения бутузов, а для отопления помещений.
АДОВА ПЛОСКОСТЬ
Хафизову было скучно в анусе восьмичасового конторского заключения, когда даже такое плоское занятие как чтение книг было запрещено, ибо, оставляя в плену все трехмерное тело служащего, выводило из-под терзаний его воображаемую, но существенную часть – мечту. Но, Боже ты мой, ему становилось скучно втройне и в самой развеселой из пьяных компаний, где все кричали так громко, словно боялись хоть на мгновение услышать собственную мысль, которая есть бессмыслица. Ему становилось скучно от любой, самой интересной работы, приводящей к зарабатыванию денег, следовательно – к следующей работе, но ему становилось скучно и от написания бесчисленных рассказов, которое не приводило совсем ни к чему. Ему становилось скучно без женщин, без их линий и выпуклостей, прохладных и горячих мест, эластичной гладкости и влажной тесноты, но десятикратно скучно становилось, когда порнография закончена, а ее замешкавшаяся героиня, перевоплотившись в персонаж кухонной драмы, продолжает ходить, и говорить, и главное – требовать ответных действий.