Кокон
Шрифт:
Одесса показалась никакой не раскрасавицей, как обещали песни и рассказы многочисленных почитателей этого города. По пресловутой
Дерибасовской, узкой и, надо сказать, грязной улице, ветер гнал пыль, бумажки и мусор, в каждой из многочисленных подворотен липучие спекулянты норовили что-нибудь всучить – и всучили-таки маме под видом “батников” два насмерть запакованных десятками булавок целлофановых пакета с самопальными рубахами салатного ситца.
Неприязнь к городу усиливали знобящий ветер – поплавать и позагорать почти не удалось, – непобедимые прыщи (хоть серной кислотой их трави), наплывы вялого зуда на кончике, а также угрюмость оттого, что надо повсюду ходить с мамочкой, а не с шальными хулиганами, как дома.
Каждый,
Но и после возвращения с юга он отправился в больницу не сразу.
Консультантов было предостаточно: одни считали, что никакой это не трипак, а то бы он не мог мочиться от боли, другие уверяли, что самый настоящий трипак и ему надо поскорее взять паспорт, сесть на пятый автобус, доехать до конца, зайти в пятый же кабинет (только не в третий, где лечат сифилис), и здесь-то у него возьмут анализы и подписку о воздержании.
Началось уже время учебы. Для прохождения уколов (два раза в день, каждый раз больше часа езды туда и обратно), приходилось пропускать занятия; Поспевал он, в лучшем случае, ко второй паре, каждый раз оправдывался больницей и каждый раз у него требовали из больницы справку. Пока он действительно не принес старосте справку с треугольным штампом диспансера.
А во вторник, когда у ребят был выходной под названием “военная подготовка”, а у девушек – медицинская учёба, на которой перед ними в морге разделывали трупы, он встретил в автобусе венерического маршрута всю свою девичью группу, – ехали в одну сторону. Девчонки чуть не уписались от смеха, – то ли догадались, то ли так. У них в этом возрасте происходят какие-то химические реакции, действующие на мозг, как трава марихуана. По отдельности, кстати, они так не смеются.
МЕЖДУ СНОМ И ЯВЬЮ
Позднее, когда Хафизов встречал своих облысевших, обрюхативших товарищей по институту, оказывалось, что они воспринимали то время как прекрасную, беззаботную пору, которую хотелось бы вернуть, – единственное времечко, когда они жили по-настоящему. “Помнишь, такой-то залез на колени памятника Толстому, что во дворе института, и пил там прямо из горла. А проректор-то, который потом стал ректором и умер, заходит в аудиторию, прямо достает пробку из пепельницы и спрашивает: “Что это? Плавский, я спрашиваю, что здесь написано?” А Плавский подносит пробку к самым очкам и отвечает:
“Здесь написано “Винпром”, Анатолий Анатольевич”. А Наташка Свинева с подружкой зашли в туалет, а там возле унитаза спит мужик. Подружка испугалась, а Наташка перебросила ногу через него и пописала перед самым лицом. А пивную называли пятым корпусом, хотя корпусов было всего четыре, потому что на большой перемене все студенчество перемещалось туда. А Эдька Шпанов всегда спорил, что выпьет кружку пива за три секунды, а выпивал за две с чем-то, но проспоренные деньги ему не отдавали. А Бяло-то, помнишь, который каждую неделю отпрашивался на похороны живой бабушки – майора милиции и знал наизусть имена всех министров абсолютно всех стран от Берега какой-нибудь Собачьей Кости до Исландии, как он снял комнату и в первую же ночь обожрался денатурата
и насрал посреди ковра…”Все это было так, да не так. Подобные разговоры напоминали восковой муляж наливного яблока со следами зубов глупого первоклассника. Истинное же чувство времени было маета, ожидание без надежды и возбуждение без радости. Что-то наподобие того нытья в животе, которое возникает при нежелании куда-нибудь идти и что-нибудь делать. И, от постоянного принуждения и нежелания, сонливость, когда, если бы родители перестали погонять, проспал бы пятнадцать, двадцать, сколько угодно часов.
Если первая пара была каким-нибудь малозначительным предметом, наподобие русского языка, и если учитель этой дисциплины не слишком жестоко мстил за пропуски, Хафизов делал вид, что встает
(“Московское время семь часов сорок минут. В эфире – “Пионерская зорька”!”), а когда родители расходились по работам, укладывался опять. При этом его преследовал кошмарный грохот втыкаемого ключа и неурочное возвращение отца, но этот вечно ожидаемый звук гремел только в полусонной галлюцинации.
Хафизов научился видеть сны, больше того, вызывать их и устраивать продолжение, если сон прерывался на интересном месте.
Поздним утром сознательное управление сном достигало такого мастерства, что этот кинороман и сном-то нельзя было назвать.
Прекрасно понимая, что находится в нереальности, Хафизов вытворял то, что в реальности нормального человека невозможно: дрался, убивал и насиловал. И наслаждение получал вполне реальное.
Девушка, вызванная сном, не всегда была персонажем дневной жизни, имя могло быть от знакомой, а образ неизвестно, от кого. Бывало, сладкие чувства вызывали недостойные существа, днем презираемые, чем недостойнее, тем слаще. Бывало, хотя и реже, что женский образ вообще отсутствовал, а снилась, например, стрельба с ярким пламенем из короткого толстоствольного револьвера или полет по-над электрическими проводами ночного макета-города с заглядыванием и проникновением в окна, где он избивал (протыкал) присутствующих. И пробуждение, когда все уже сладко ломило, а иногда уже дергало и било горячим током, и он дожидался конца поллюции наяву. В отличие от своего рукотворного аналога, явление это было чистое, радостное, не оставляющее раскаяния, ибо это было явление природы, а не результат слабоволия, в котором не принято признаваться.
Что бы там ни вспоминали друзья, а количество настоящего секса было ничтожно мало. Много было скитаний по городу, в поисках самого дешевого из вин.
Однажды Закатов познакомил его со своей однокурсницей, белесой, гладкотелой девушкой с блудливыми прозрачными глазами, по имени
Света. При посредственной внешности она обладала бесстыжим умом и крошечной тугой дырочкой, которая, вопреки народным поверьям, отнюдь не разносилась от частого употребления. С нею Хафизов совершил невиданный по наглости поступок: ночью приехал на дачу, где отдыхал отец, и попросил его погулять где-нибудь часа полтора.
Света сразу вытряхнула его из штанов на диван, а потом, когда он пыжился и обливался жарким потом, иронично смотрела на него снизу своими светлыми, ясными глазами с игольными зрачками и потешалась.
Казалось, этот процесс ее только смешил, и непонятно было, для чего она предается ему так часто, с прямо-таки астрономическим количеством мужчин. Когда Хафизов отделался и предложил собираться, она сказала:
– Зачем? Пусть папа присоединяется.
Наш викторианский папа.
Другая, чернявая, мелкая, шерстистая украиночка, кроме черных трагических глаз имела то достоинство, что жила в собственной комнате квартирного общежития. Как-то он остался у нее после пьянки с танцами, а потом, как себя ни корил, наведывался с издевательской редкостью, когда приспичит спьяну, и скрывался с первыми ударами радиокурантов – в шесть часов ноль-ноль минут, не попивши чаю, до следующей попойки.