Кокон
Шрифт:
Они были совсем-совсем маленькие, без настоящих глаз, ушей и лап
– одна сосущая жизнь. Вспомнились душещипательные истории про собак, которые выкармливали брошенных кошек, или про кошек, которые выхаживали щенят, но все эти байки были хороши для воспитания юных натуралистов, а не для человека, которому желательно пораньше лечь, чтобы выспаться перед работой, если нет возможности туда не ходить.
Был, правда, еще вариант: забрать их домой и выкормить из соски теплым молоком, а потом выпустить, когда окрепнут, или честь по чести схоронить, если не выйдет. Но об этом не заикнулись ни
Хафизов, ни его беременная жена, которой требовалось много отдыха и покоя.
Крики
Хафизов надавил пальцем на одно из телец, и оно, подобно кукле, издало последний писк – уже не жизнью, а биологическим механизмом голоса. Жизни к тому времени в нём никакой не было. А может, чуть-чуть еще была.
СЕРАЯ МАШИНА
Хемингуэй считал, что самое мертвое наименование смерти – немецкое слово Todt, но он не знал славянских языков. Я видел словацкую игральную карту, на которой изображен скелет бабы с косой и написано “смрт”. Как будто смерть убили повторно, выпустив из неё дух гласной и заткнув для страховки отдушину конечного мягкого Т.
Это слово произносится смертельно стиснутым ртом.
Не думаю, чтобы Хафизов знал о смерти больше других людей. Он был свидетелем и соучастником смерти не чаще и не реже обычного мирного человека, который никогда не был на войне, не работал в милиции, больнице и морге. Но я также не думаю, что смерть становится понятней, если ее наблюдаешь или производишь несколько раз в день.
Скорее – наоборот.
Хафизову запомнилась одна смерть, которую он нашел по пути от дачи к трамваю. Было это ранней осенью, когда народ таскает яблоки, но еще не прёт картошку, а оставаться на даче одному, в тишине, крадущейся и перешептывающейся, за окном, принимающей в темноте угрожающие, человеческие облики, уже и холодно, и тревожно, и не так приятно, как он надеялся, отправляясь работать. Тем более что и повесть, которая начиналась так споро (успевай записывать), странице на сотой, когда бросать жаль, вдруг налетела на невидимое препятствие, и персонажи стали вести себя так, словно им все равно, куда пойти, что делать и думать, или вовсе ничего не делать, не думать и не говорить. Одним словом, она превратилась в бесплотный мозговой вымысел, который при некоторой сноровке можно продолжать вечно, но лучше прекратить.
В апатии Хафизов возвращался домой по асфальтированной тропке между бурьяном обочины и бетонной стеной заповедной территории телевышки, под полуразобранной проволочной сеткой, навешенной на тот случай, если из эфира вдруг вывалится телезвезда, бронемашина, пепси-кола или секс-бомба, которыми, как фантомами, напичкано цивилизованное пространство. Под солнцем было совсем еще лето, но солнце быстро пряталось, и налетал зябкий ветер, и вспоминался плащ.
Издалека он увидел поперек дороги тревожно-необъяснимый предмет – женщину или, скорее, старуху в чем-то темном, с подложенной под голову клетчатой сумкой и вытянутыми по бокам руками. Редкие прохожие обходили её, как лужу, перешагивали, чуть не наступали и сердились на это неприличное препятствие, через несколько шагов оборачивались, но только ускоряли после этого шаг. Если лежит, значит, надо.
Тактично обойдя эту подозрительно опрятную старуху (чью-то бабушку) с немного оскаленным ртом, но спокойным, благолепным выражением лица, Хафизов отошёл, как все, шагов на десять и резко повернул назад.
Женщина была мертва, для уяснения
этого не нужно было ни опыта, ни специальных знаний. Слишком ровно она лежала для живой, слишком мирно для пьяной.С неожиданным профессионализмом Хафизов поднял её руку и пощупал пульс. Скорее – измерил температуру, потому что пульса не обнаружилось, а вялое запястье оказалось холодным как рыба, как змея.
– Всё. Умерла, – сообщил он кому-то, возникшему рядом по общему правилу возникновения толпы.
– Звоните в милицию, – велела одна из тех, кто всегда знает, что делать другим.
– Вызвали уже. Видите, сумка под головой, – ответил некто осведомлённый.
– Пьяная! – рассудил дачник из непьющих, понял свою ошибку, осерчал и ушел.
Действительно, труп был расположен так удобно, что Хафизов не мог быть его первооткрывателем. Вскоре прибежала и знакомая бывшей женщины из ближнего поселка, с разбегу запричитавшая, заголосившая:
– Маня (или Катя, или Соня, или Люба), на кого ж ты нас покинула!
Когда любопытство стало иссякать (минут через пятнадцать) и зрители, за исключением соседки, да чем-то привязавшегося Хафизова, начали смущенно дезертировать, у кювета остановился серый грузовик с дощатым кузовом. Прежде чем Хафизов направился к шоферу о чем-нибудь договориться, тот вылез из кабины сам в сопровождении двух пассивных милиционеров.
– Кто покойников не боится? Помогите погрузить, – по-человечески попросил сержант.
Оставшиеся зрители отводили глаза.
Казалось, что обращение с трупом для серых парней – занятие еще более непривычное и неприятное, чем для Хафизова, а может, оно было слишком привычным. Сначала они не могли как следует взяться, потом – как следует поднять, и, если бы Хафизов не подхватил страшно отяжелевшую женщину под мышки, её бы отволокли за ноги, головой по земле, как мешок с цементом. Её даже не удосужились расположить посреди кузова, а приткнули с самого края, так что нога не давала закрыть борт. Борт закрывали сообща, силком, как если бы с той стороны упирались. Сумку забросили следом.
Расходясь, все испытали облегчение и повеселели.
ПОВОД ДЛЯ ПРОЗЫ
Еще не дойдя до остановки, Хафизов почувствовал, как на него что-то снисходит. Потом он убедил себя, что из покойной женщины, которая по его домыслу была хорошим, славным человеком, изошла некая добрая, мирная суть, избравшая его ближайшим местом обитания. Иначе то же самое можно было объяснить терапевтическим видом смерти, произошедшей пока не с тобой. Как бы то ни было, он ощутил густой, наркотический покой, а вслед за тем хаотические темы неудачной повести сложились в стройный хор. Все встало на места простейшим, единственно возможным образом.
“Интересно, – думал Хафизов, – смогу я описать свое состояние, когда узнаю, что смертельно болен? Или верно изобразить смерть самого близкого человека, например…” Дальше у него не хватало духа договорить самому себе, хотя он прекрасно знал, что имеет в виду.
Таким пределом, дальше которого не смело шагнуть воображение, а сон, и бред, и дремучий душевный страх заступили давно, была смерть детей: гробик, настолько маленький и легкий, словно его изготовили не для человека этого мира, а для разбившегося ангела, смертный крик раздавленного во дворе внезапно выскочившей машиной трехлетнего пушистого мальчика, мирный, домашний кувшин с цветами, поставленный не на столе, а на перекрестке, возле бетонного столба, вызывающий своим несуразным видом монотонное удивление – зачем он здесь, почему никто не крадёт? – когда вспоминаешь оброненную кем-то фразу: “Вчера здесь машина сбила девочку”.