Колокольня Кваренги: рассказы
Шрифт:
— Хачу харчо, — повторил он.
Мама налила вторую миску. Третью, четвертую. Грузин ел и ел, каждый раз провозглашая «Хачу харчо». Мы явно опаздывали на поезд.
— Кацо, — сказала мама, — не пора ли отдать пластинку?
— Еще один харчо, генацвали, — сказал грузин, — и по рукам!
Мама выскребла все, что было в кастрюле. Грузин жадно чавкал, пил жидкость без ложки, мясо срывал, держа косточки в жирных пальцах.
Наконец, он отдал пластинку. И в это время вошел папа — худой, бледный, на костылях.
— Почему не встречали? — спросил
— Нет, — сказала мама, — вот.
И протянула только что полученную пластинку.
Только после этого мы обнялись и расцеловались. До утра папа рассказывал, как он к нам добирался, а мы — про нашу, сибирскую жизнь,
В первую же ночь папа начал мечтать о патефоне. Арачинск был далекой провинцией, патефон еще сюда, можно сказать, не дошел, вернее дошел, но всего один, и принадлежал он партии. Стоял патефон на почетном месте в горкоме — на деревянном постаменте под красным знаменем, и заведовал им специальный человек, или как его все называли, — директор патефона. В его обязанности входило всячески оберегать патефон от кражи и показывать его группам школьников, как чудо 20-го века.
На следующее же утро после приезда папа на костылях поплелся к этому человеку. Директор патефона сидел в натопленной комнате и пил из бутылки водку.
— Чего надо? — глухо спросил он и поднял лицо.
Папа обалдел — директором патефона был Гаврилов.
— Вот так встреча! — вскричал папа.
Гаврилов тоже обрадовался и тут же налил папе в стакан.
— Пей, Моисеич, пока война! Кончится — поздно будет!
Они опрокинули за победу.
— Моисеич, — орал Гаврилов, — если б не твои подштанники — все б яйца отморозил! Смотри — две пары ношу. Сибирь, бля! А ты говорил «зачем?».
Гаврилов похудел и стал тоньше папы.
— Говном кормят, — жаловался он, — если б не водка — помер бы.
Они долго вспоминали Ленинград, двор, довоенную жизнь.
— Об одном сожалею, — вздыхал Гаврилов, — мало пил.
Папа внимательно слушал жалобы алкоголика, затем перешел к делу.
— Слушай, Гаврилов, — начал он, — говорят, ты директор патефона?
— Два года, — сказал Гаврилов.
— Ты не мог бы мне его одолжить?
— Опять за старое, — протянул Гаврилов, — ты просто помешался. Я ж тебе один отдал.
— Тот на шоколад ушел, дай мне этот.
— А что я буду школьникам показывать? — спросил Гаврилов.
— А я на ночь возьму. Школьники ночью приходят?
— Не школьники, так инспектор, что я ему скажу?
— Вот, — сказал папа и положил перед директором патефона шмат свиного сала, — найдешь, что сказать?
— Опять ты мне свинью подкладываешь, — сказал Гаврилов, — там — сандалии, тут сало. С чем есть-то его?
— С картошкой, — заметил папа.
— Кило картошки, — сказал Гаврилов, — и можешь взять патефон даже на день. Я школьникам шашку покажу, скажу, что Буденного.
Он достал из-под железной кровати полуржавый палаш.
— Что, у Буденного не могла быть такая шашка?
Папа поскакал на костылях домой.
Бабушка как раз приготовила обед. На столе пускала пар огромная кастрюля картошки.— Садитесь обедать, — сказала бабушка.
— Какой к черту обед, — вскричал папа, схватил кастрюлю и убежал.
— Мишуге, — констатировала бабушка.
Мы сидели за столом и чего-то ждали. Вскоре в низком окне мы увидели папу. Он ковылял с патефоном, но без костылей.
Мама ахнула.
— Где костыли?!
— Гаврилов, — спокойно ответил папа.
— На кой ему?! Он же здоров, как бык!
— Мы живем в такой стране, Моисеич, — произнес папа голосом Гаврилова, — так или иначе ноги переломают.
Папа водрузил патефон в центр стола, поставил пластинку и опустил мембрану.
— Мы в преддверии рая, — сказал папа.
Диск не крутился. Папа завел еще раз — эффект был тот же. Тогда папа размахнулся и ударил ладонью по крышке патефона — ничего не помогало. Достали отвертку, отвинтили винтики, осторожно сняли плато — внутри, вместо моторчика, находился синий том истории партии.
— Скотина, — выдавил папа и поплелся к Гаврилову. Тот водружал шашку Буденного на постамент.
— Где мотор? — спросил папа.
— Мотор?! — гордо переспросил Гаврилов. — Ты думаешь, на что я пью? Продал мотор!
— Кому?
— Грузину.
— Какому грузину?
— На базаре. В тужурке.
— Пойдем, покажешь.
— Он уже умотал, — сказал Гаврилов, — сейчас в Ташкенте сивуху гонит.
Папа схватил костыль и хотел огреть им директора патефона.
— Зачем, — резонно спросил тот, — моторчика все равно не будет.
Всю эвакуацию папа проскакал на одном костыле — второй Гаврилов так и не отдал.
Вскоре война кончилась. Бабушка спекла нам по этому поводу «штрудл», и мы начали готовиться к возвращению домой. Когда все было уже сложено и мы ждали подводу на вокзал, появился Гаврилов. Он тащил патефон.
— Держи, Моисеич, — сказал Гаврилов, — подарок на прощанье.
— Откуда, Гаврилов? — удивился папа.
— Спер, — ответил Гаврилов, — война кончилась, все равно я здесь не останусь — все надо переть. Держи!
Он крепко поцеловал папу.
— И моторчик там тоже, — добавил он.
— И моторчик?!
— Спер, — мягко сказал Гаврилов, — у секретаря, от самогонного аппарата. Война кончилась, — все надо переть!
Он обнял папу, и на глазах его выступили слезы.
— Бывай! — сказал он и поплелся по февральскому снегу, в куцем ватнике, двух парах спадающих штанов, неловко опираясь на папин костыль…
Возвращались мы из эвакуации в товарном вагоне, где на нарах валялось человек сто. Поезд тащился, останавливаясь на каждой станции и полустанке. Иногда к нам подсаживали крупный рогатый скот — были коровы, овцы, где-то на Урале с нами дня два ехал печальный верблюд.
У папы было сильное желание прослушать пластинку еще в пути, но только он ее ставил — поезд трогался и вагон подбрасывало на рельсах. И папа тут же пластинку снимал.