Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Комментарии к «Евгению Онегину» Александра Пушкина
Шрифт:

Я уделил некоторое внимание скучной и, в сущности, бессмысленной проблеме «реального прототипа» стилизованного литературного характера, чтобы еще раз подчеркнуть различие между реальностью искусства и нереальностью истории. Все сложности возникают потому, что мемуаристы и историки (независимо от того, насколько они честны) — это либо художники, которые фантастическим образом пересоздают наблюдаемую ими жизнь, либо посредственности (что бывает гораздо чаще), неосознанно искажающие факты, когда эти факты оказываются пропущенными через их сознание, пошлое и упрощенное. Мы, в лучшем случае, способны составить некоторое представление об историческом лице, если располагаем чем-то написанным самим этим лицом, — особенно если это письма, дневник, автобиография и проч. А худший случай тот, когда перед нами метод школы прототипов во всем ее блеске: поэт X, поклонник дамы Z, сочиняет нечто ей посвященное, приукрашивая ее образ (так что она становится Y) в соответствии с литературными условностями своего

времени; распространяется слух, что Z — это Y; реальную Z начинают считать полным изданием Y; о Z говорят так, словно она и есть Y; авторы дневников и мемуаров, описывая Z, не просто придают ей черты Y, a скорее соединяют ее с позднейшим, приобретшим распространение образом Y (поскольку литературные персонажи также изменяются и приобретают новые приметы); является историк и из описаний Z (а в действительности — Z плюс Y1 плюс Y2 и т. д.) заключает, что Z в самом деле была прототипом Y.

В нашем случае Нина окончательного текста (XVI) — слишком явная стилизация, не преследующая никаких внешних целей, и все попытки установить «прототип» лишаются всяких оправданий. Но мы подходим к особому случаю, связанному с Олениной, и будем пользоваться содержащими красноречивые свидетельства писаниями людей, причастных к этой истории, из которой на примере одного из случайных персонажей можно извлечь кое-что, дополняющее наше понимание Пушкина.

XVII

«Уже ли,» думаетъ Евгеній: «Ужель она? Но точно... Нтъ... Какъ! изъ глуши степныхъ селеній...»   4  И неотвязчивый лорнетъ Онъ обращаетъ поминутно На ту, чей видъ напомнилъ смутно Ему забытыя черты.   8  «Скажи мн, Князь, не знаешь ты, Кто тамъ въ малиновомъ берет Съ Посломъ Испанскимъ говоритъ?» Князь на Онгина глядитъ. 12  — «Ага! давно жъ ты не былъ въ свт. Постой, тебя представлю я.» — «Да кто жъ она?» — «Жена моя.»

3степных селений.В VI, 3, Пушкин пользуется тем же эпитетом, говоря о своей Музе — «прелести ее степные». Слово «степные», по существу, означает «относящиеся к степи», однако замечу, что, например, Крылов в фарсе «Модная лавка» (опубл. в 1807 г.) употребляет это слово как в смысле «провинциальный» или «деревенский», так и в прямом смысле — «присходящий из степных районов [за Курском]». Ни изобилующая достаточно густыми лесами местность, откуда явилась пушкинская Муза (Псковская губерния), ни родные места Татьяны (двести миль на запад от Москвы) не могут быть названы степными.

Степи — заросшие травами поля, на которых в прошлом преобладал ковыль (Stipa pennata, по Линнею). Степи протянулись от Карпат до Алтая, в черноземном поясе России южнее Орла, Тулы и Симбирска (Ульяновска). Настоящая степь, где лесные участки (тополь и пр.) встречаются только по долинам рек, не простирается к северу дальше Харькова (примерно 50 градус северной широты), а дальше до Тулы идет луговая степь, на которой попадаются поросли дуба, Prunus, и т. п. Еще севернее такие поросли незаметно сменяются прозрачными березовыми рощами. В этих местах находится Тамбов. Некоторые указания в нашем романе ясно говорят, что края, где были расположены именья Лариных, Ленского и Онегина, изобиловали лесом, и, таким, образом должны были находиться еще севернее. Считаю, что эти места расположены на полпути между Опочкой и Москвой (см. коммент. к главе Первой, 1–5 и главе Седьмой, XXXV, 14).

Иногда для Пушкина степь — просто синоним открытой местности, равнины; я, впрочем, думаю, что (подобно той местности, которая в главе Четвертой представляет собой псковский пейзаж, стилизованный так, чтобы напоминать Аркадию) под «степью» в главе Восьмой, строфы VI и XVII, Пушкин подразумевал пейзаж, открывшийся ему в Болдине, где, начиная с первой недели сентября по конец ноября 1830 г., он провел самую плодотворную осень за всю свою жизнь, отчасти благодаря тому, что сознавал: приближается женитьба, а с нею денежные трудности и будничные заботы, мешающие творческой жизни.

Именье Болдино (на реке Сазанке в Лукояновском уезде Нижегородской губернии) насчитывало около девятнадцати тысяч акров земли и до тысячи крепостных мужского пола. Оно принадлежало отцу поэта (Сергею Пушкину, 1770–1848), который, однако, никогда в нем не бывал и счастлив был перепоручить управление старшему из своих сыновей. Оказалось, что вокруг старого господского дома нет ни парка, ни сада, но окрестные места не лишены своего рода величия — неброского, скромного, питавшего вдохновенье многих русских поэтов.

Болдино находится там, где степь перемежают дубовая поросль и осиновые рощицы. Здесь в те чудесные три месяца Пушкин работал над главой Восьмой и окончил «ЕО» в первом варианте (девять глав): к роману добавилась написанная, по крайней мере, на две пятых глава Десятая; было создано около тридцати стихотворений, а также восхитительная шутливая повесть октавами (пятистопный ямб) «Домик в Коломне», пять «Повестей Белкина» (экспериментальные по духу — это первые по-русски написанные повести в прозе, которые обладают непреходящим художественным значением), четыре маленькие трагедии — «Моцарт и Сальери», возможно, уже имевшиеся в черновике; черновик «Каменного гостя», дописанный до конца, как предполагают, в утро перед дуэлью (27 янв. 1837 г.), «Пир во время чумы», представляющий собою перевод с французского подстрочного переложения одной сцены из «Города чумы» Джона Вильсона; и «Скупой рыцарь», приписанный (возможно, его французским переводчиком) Шенстону — Ченстону, как транскрибирует фамилию по-русски Пушкин, думая, что «Ш» такое же галльское искажение, как «Шильд-Арольд», и ко всему этому — целая связка изумительных, пусть не во всем правдивых, писем своей восемнадцатилетней невесте в Москву.

8Скажи мне, князь.И Онегин, и князь N. — аристократы. Обращаясь к своему старинному приятелю и родственнику (возможно, двоюродному брату), Онегин говорит ему «ты» (фр. «tu») и «князь», что при описываемых обстоятельствах означает примерно тот же уровень непринужденности и доверительности, как использование «mon cher» или обращение по фамилии (ср. разговоры Онегина и Ленского в главах Третьей и Четвертой). Титул без фамилии был просто удобным способом выразить такую фамильярность. Стоящий ниже на иерархической лестнице или же равный по родовитости, но желающий поддерживать комический тон воспользовался бы формулой «Ваше сиятельство» (как обращается к графу Вронскому князь Облонский в «Анне Карениной», ч. 1, гл. 17).

Американскому читателю следует обратить внимание на то, что русский, немецкий или французский аристократ, имеющий титул князя (примерно соответствующий титулу герцога у англичан), не обязательно связан родственными узами с царствующим домом. По-английски формулы со вторым лицом единственного числа в этом контексте провоцировали бы комические ассоциации.

9в малиновом берете.Мягкая шляпка без краев, в данном случае — из алого бархата. Я воспользовался, переводя, французским «framboise», поскольку английское «raspberry» не передает в полной мере тот богатый и живой оттенок красного цвета, который выражен французским словом, как и русским «малиновый». В этом слове для меня прежде всего важен пурпурный цвет свежего плода, а не яркий рубиновый оттенок джема, который варят из малины русские и французы.

На моднице 1824 г. днем был бы плоский бархатный берет бордового или фиолетового цвета (раут, на котором присутствует Онегин, следует думать, проходил во вторую половину дня). Берет мог быть украшен свисающими перьями. Согласно Каннингтон в ее «Английских женских модах», с. 97, англичанки 1820-х годов носили «берет-тюрбан» из крепа или шелка, украшенный перьями; возможно, что-то схожее было на Татьяне. Другие модные цвета того времени — «ponceau» («маково-алый») и «rouge grenat» («гранатовый»). В сентябрьском номере журнала «Московский телеграф» за 1828 г., с. 140, находим следующее описание — по-французски и по-русски — парижских мод: «В лучших модных магазинах прикалывают к беретам, сделанным из голубого, розового или пунцового крепа, мишурные цветы. На сих же беретах бывают, сверх того, перья, белые или одного цвета с беретом». Пунцовую бархатную току носила, согласно свидетельству Б. Маркевича [77] , ослепительная Каролина Собаньская (урожденная графиня Ржевуская, старшая сестра мадам Эвы Ганской, на которой в 1850 г. женится Бальзак), когда она появлялась в киевском свете, где Пушкин в свой короткий приезд в Киев в феврале 1821 г. впервые ее увидел. Три года спустя в Одессе он за нею ухаживал, и они вместе читали «Адольфа». Еще позднее он был частым посетителем ее московского салона и писал ей страстные письма и стихи («Я вас любил…», 1829, «Что в имени тебе моем…», 1830). Она была агентом правительства.

77

Сочинения (С.-Петербург, 1912), XI, 425; приведено Цявловским в кн. «Рукою Пушкина», с. 186.

Берет — с перьями и без перьев, — модный в 1820-е годы, вышел из употребления к 1835 г., но в измененном виде много раз снова становился притягательным в современную эпоху.

В вариантах беловой рукописи (Гофман, 1922) у Пушкина в главе Третьей, XXVIII, 3 первоначально было «в красной шале» вместо «в желтой шале», а в черновике (2371, л. 9 об.) «Альбома Онегина» IX, 12 упоминается «пунцовая шаль» вместо «зеленой». В конце концов он решил, что красный цвет будет только у берета на Татьяне.

Поделиться с друзьями: