Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 1
Шрифт:
– Так это ты, поэт? Я-то считал, что ты давно уже отдал грешную душу в штрафной за наше общее дело. Как же ты вывернулся, гадёныш?
Марусин молчал и только всё больше бледнел, хотя и так в его лице уже не было ни кровинки, только уши розовели, да сбоку на шее вдруг резко выступила и сильно пульсировала сизо-голубая вена.
– Век не прощу себе этой недоработки.
Майор покачнулся, удерживаясь, ухватился за плечо Вячеслава, тот инстинктивно резко отдёрнулся, но не тут-то было, хватка у плотно сбитого майора была цепкой.
– Ну-ну, не ёрзай, не трону, - пообещал
Он резко оттолкнул Марусина, пьяно шатнувшись, развернулся и, качаясь туловищем, но твёрдо ставя сапоги, плотно натянутые на мощные голени и икры и обрызганные внизу мочой, пошёл к своему вагону. А они молча смотрели, как он тяжело влез по ступеням и скрылся в дверях, ни разу не оглянувшись на них.
– Кто это? – спросил Вилли. – Почему ты… - он замялся, подыскивая русское слово, - …стерпел?
Марусин, к которому медленно возвращалось самообладание, криво усмехнулся:
– Особист, ты что, не видишь? По-нашему – полковник, вот и терпел.
– 7 –
Он явно не договаривал. Помолчал, медленно возвращаясь в нормальное состояние. Необходимо было объяснить своё трусливое поведение. Всё его лицо поплыло пятнами, закурил, с трудом попадая папиросой в пламя зажигалки.
– Ты коммунист?
Вилли от неожиданности опешил, потом вспомнил:
– Комсомолец.
– А я был коммунистом, да с подачи этого вот майора перестал им быть, выперли.
Очевидно, соображая, что можно сказать, что нельзя, продолжил урывками, с частыми остановками между короткими фразами:
– В партию меня приняли почти сразу, как попал в комвзвода.
Помолчал, собираясь с мыслями.
– Помнишь, ведь, как было?
Вилли, конечно, не только не помнил, но попросту не знал.
– Перед атакой ходят политотдельцы по землянкам, агитируют: партия – передовой отряд, все лучшие люди – в партии, наши вожди – в партии. Короче, если хотите быть в одних рядах с нами, самое время теперь, перед атакой. Пишите заявления, есть у вас возможность жить или умереть среди лучших. И так все не в себе, а тут ещё напоминают, что ты можешь быть убит. Каждый гонит эту мысль, и чтобы отвязались, не тревожили внутреннюю собранность, отрешённость перед возможной смертью, соглашались, подписывали заготовленные заявления или писали под диктовку.
Замолчал ненадолго, объяснил, как думал:
– Народ-то воевал всё простой, больше малограмотный, ну, и многим было лестно, хотелось, конечно, быть в одной партии с товарищем Сталиным. Мало кто задумывался перед атакой, зачем ему это надо и что даст.
Прервался на минуту, чтобы заключить с горечью:
– Скоро поняли, понятливее стали, соображать в войне научились.
Не удержался, высказал душившую его обиду:
– Чуть что: коммунисты – вперёд! А кому охота на смерть первым лезть? А кто – вперёд? Какие коммунисты? Они – солдатики, да их младшие командиры, которые только что подали заявления, то есть, мы. Главные-то коммунисты –
всегда сзади, оттуда командуют, прячась в бардаке с сестричками да всякой штабной сволочью.Опять прервался ненадолго.
– Да и я орал, когда атака захлёбывалась, и никто не хотел подниматься. Научили.
Чувствовалось, что вспоминал он тяжело, с болью.
– В окопы-то большие комиссары не лезли, да и малые редко бывали. Мы за них ходили, собирали заявления. Чем больше наберёшь, тем лучше будешь у начальства. Глядишь – и повышение, а с ним и место подальше от смерти или хотя бы орденок добудешь. Вот и старались. Кто медлил с заявлениями, мог и врагом стать, вот и подписывали, вот и собирали. Солдаты знали: чем настойчивее сборы заявлений, тем тяжелее будет атака. Заявления эти были как посмертные завещания, хотелось умереть лучшими.
Зло сознался:
– И я написал. Не раздумывая. Как только предложили. Да ещё благодарил за доверие, как полагается.
Усмехнулся с горечью:
– За доверие умереть раньше всех.
Поморщил лоб, вспоминая те времена.
– Тогда во взводе моём осталось всего 13 человек, чёртова дюжина. В лоб лезли на проклятую деревеньку Ивантеевку. И всё затем, чтобы где-то справа могли прорваться наши разведчики. Сверху давили на комбата, а он старался за счёт нас.
Замолчал снова, переключился на другое:
– Я стишками баловался тогда.
Тяжело сглотнул, глухо произнёс:
– После того – завязал.
Продолжал:
– Ну и запечатлел на бумаге, не для печати, естественно, как гибли мы зазря под Ивантеевкой, как одни коммунисты – вперёд, а другие – назад в атаке. Да сдуру, бахвалясь, прочёл в землянке перед своими и прибывшими в пополнение, думал, всё между нами, братьями по смерти, останется. – Вздохнул: - Не вышло. Утром вызвал командир батальона, от него – в особый отдел к этому вот майору, тогда он был ещё старшим лейтенантом.
Замолчал, припоминая или обдумывая, что сказать.
– Вместе мои стихи читали, которые вытащили у меня из кармана, построчно разбирали, что мне причиталось за каждую строку, - хмыкнул-вздохнул, - выходило на все 25 строгого режима.
Бросил выкуренную до мундштука папиросу, остановился, отвернувшись.
– Били, гады. И он – тоже.
Усмехнулся невесело:
– Умеют бить: долго не мог отключиться.
Снова закурил, уже спокойнее продолжал, видно, неудобные, самые неприятные воспоминания кончились.
– Трибунал разжаловал в рядовые и отправил в штрафники.
Пауз в рассказе стало меньше.
– Жить не хотелось. Думал, скорее бы конец. Лез на смерть, а она не брала. В штрафниках как? Каждый хочет малой кровью отделаться, а мне всё равно было. Уж как я ни испытывал судьбу, а всё жив оставался, хотя рядом косило напропалую. Народ в штрафниках злой, неприятный, каждый сам по себе, на страхе держится, страхом подгоняется. А тут, глядя, как я не берегу себя, а всё цел, липнут, думают, заговорённый, и им обломится счастья рядом. Заметило и начальство: стал я снова взводным, только штрафным. Давай, мол, если ты такой отчаянный и везучий, используй фарт на общее дело.