Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 1
Шрифт:
Марусин задумался, заново переживая те тяжёлые времена.
– А как стал взводным, так фортуна повернулась ко мне задом. В первой же атаке, как только вылез на бруствер окопа да заорал: «Вперёд, враги народа!», тут меня и шлёпнуло в левое предплечье навылет. Счастье, а не рана, каждый хотел такую. Как хочешь суди: фарт или не фарт. И выставляться-то не надо было, и так знали – не пойдёшь, не подымешься, свои пристрелят. Сзади чекисты с ручниками караулили наше рвение сражаться за Родину.
Вилли вспомнил, что ему говорил Виктор про заградотряды русских.
– Может быть, если бы не фасонил, не испытывал судьбу, рванул бы сразу со всеми, ничего бы и не было.
Они остановились в хвосте поезда, где было поменьше снующих добытчиков и можно было сосредоточиться одному на рассказе, другому на восприятии
– В общем, попёрли на смерть мои штрафники без командира. Да им это было не впервой, редко взводные доходили до немцев: или немцы, или свои старались угробить.
– 8 –
Марусин бросил окурок под ноги, старательно перетёр его носком сапога. Вилли и это было внове. Немец обязательно, если бы не нашёл урны, выбросил бы куда-нибудь подальше, но не под ноги.
– Не ушёл я тогда из роты, хотя и получил на то право: кровь смывала мои грехи. Стыдно было перед солдатами. Только-только звёздочки навесил, их-то я не оправдал ещё. Да и рана не очень беспокоила, хотя рука и двигалась плохо, да левая же. Плечо мне забинтовали потуже, руку подвесили, и остался я во взводе, благо затихло временно на фронте, и не надо было елозить по земле. Комбат, тоже штрафник, из генералов, только обрадовался, людей не хватало. В штрафники гнали по всякому поводу, таких много надо было, чтобы не жалеть и гробить безбоязненно, когда не хватало ума или техники, никто не скажет и слова в упрёк. «Побудешь ещё немного, сделаешь пяток хороших атак» - обнадёживал комбат - «и буду тебя рекомендовать в ротные. И вообще, здесь, у нас, скорее добываются звёздочки». Или кресты, подумал я. Плевал я на все его посулы, просто стыдно было уходить, и обида ещё не спала на тех, кто засадил меня в эти окопы, на судьбу, на всех. Отчаянье мною правило тогда. Знаешь, как это бывает?
Слово было незнакомо Вилли, и он решил на всякий случай ответить отрицательно, чтобы избежать объяснений и понудить Марусина к ещё большей откровенности.
– Нет.
– Тебе повезло. А ко мне тогда, видно, и в самом деле задницей фортуна повернулась, чем-то я её, в конце концов, прогневил. Кончилась белая полоса, пошла чёрная в моей матросской жизни, - пошутил невесело и рассказал дальше: - Дожди нас залили, идут и хлещут день и ночь, холодно, сыро. Радуются солдатики: живём. Затихло и у нас, и у фрицев, вроде как замиренье назначил Бог, если он был на фронте, в чём я сильно сомневаюсь, скорее, где-нибудь в райском обозе отирался, как любой политрук. Пока все радовались, я сник: рана, сколько я ни берёг, загноилась, да так, что всего кинуло в жар, мутилось в голове. Стал я терять сознание и ползал по окопу как зимняя муха, не чувствуя непогоды и ничего не соображая. Комбат выдал мне сразу после ранения бутылку спирта, чтобы я чистил рану, да мы её тогда же и прикончили. Плечо мокло, менять повязку лень было, да и больно, думал, и так зарастёт, да не тут-то было.
Снова пошли к своему вагону.
– В общем, попал я всё же в госпиталь. Очнулся как-то от пенья птиц вперемежку со стонами. Пахло прелью, гнилью и кровью, а ещё где-то рядом смеялись, да так заразительно, я уж и забыл, что так можно. Открыл глаза: над головой полотнище палатки, сам я лежу в ряду с такими же немощными на тюфяке, набитом травой, на давно смятой, пожухлой и вытоптанной траве. Только вокруг матрацев этих и осталась зелёненькая травка, а между ними тропинки набиты уже до земли. Давно, видно, стоит палатка. Пить хочется, да и не мне одному. Ещё кто-то сипит: «Пи-и-и-ть». За палаткой женский и мужской голоса переговариваются, и всё со смехом, им-то, видно, хорошо там, не до нас. Наконец, впорхнула сестрица, отбиваясь от мелькнувших рук, вся растрёпанная, зачерпнула кружкой воды в ведре, стала поить, а у самой глаза затуманенные, нездешние, щёки раскраснелись, и грудь под халатом в расстёгнутом вороте гимнастёрки так и ходит, так и ходит, колышет её туда-сюда. Крепкая грудь, а никак не успокоится, видно, хорошо помассировал её тот, что ждёт за палаткой. Заглянул и он, невтерпёж ему, сержант с голубыми петлицами и с автоматом: «Скоро ты?». Ясно стало, что стережёт нас, да время зря не теряет. Меня тоже напоила сестра тёплой застоявшейся водой, помню, как обдало всего терпким женским запахом, когда наклонилась.
Улыбнулся приятному воспоминанию, продолжал:
– И сразу
же я или заснул, или опять провалился в беспамятство, только очнулся, открыл глаза, а надо мной, как в сказке, уже не красная девица, а злой кащей сидит на чурбаке и на коленях держит планшетку с бумагами. И запах другой – ремённый и одеколонный. Сразу понял: особист, они потом не пахнут. Так оно и было. Младший лейтенант, мальчишка ещё совсем, а уже строгий, важный, дельный.Слава закурил снова уж в который раз, про особистов вспоминать ему было неприятно.
– Спрашивает: «Марусин?»
– Так точно.
– «Как самочувствие?»
– Нормальное.
– «Я из особого отдела дивизии, младший лейтенант Осипов» - представился важно. – «Есть к вам вопросы».
– Слушаю, - отвечаю покорно.
– «Когда были ранены?»
– Вспомнил, назвал дату. Заодно поинтересовался, какое сегодня число. Оказывается, всего-то я в палатке провалялся три дня.
-«Почему сразу не ушли в медсанбат?» - допрашивает дальше. Объяснил, как тебе сейчас. Он выслушал, долго молчал, видно, соображая, вру или нет. Может, и поверил, потому что сам был молодым. А я понял, что не зря он кругами ходит, что-то есть на меня новое. Затаился внутренне, жду. «Есть показания» - наконец, сообщает то, зачем пришёл, - «что вы сами запустили свою рану, чтобы всё же попасть в медсанбат после того, как сгоряча отказались уйти сразу». «Чьи показания?» - спрашиваю. Он не ответил, а опять спросил: «Почему вы не воспользовались спиртом, который вам выдал комбат?». Отвечаю как на духу: «Холодно было, дождь лил, окопы заливало, ноги постоянно мокрые, в роте было много больных, вот и поделился с ними. Всё равно спирт у меня увели бы урки, и он не достался бы ни мне, ни больным. Зря это комбат придумал, но не отказываться же было от выпивки?». Сам думаю: «Никак, комбат и наклепал, чтобы себя обезопасить, если окочурюсь здесь бессловесным».
Вячеслав тяжело вздохнул, опять закурил новую папиросу, бросая недокуренную и погасшую. В пламени спички, спрятанной в рефлекторе ладоней, отчётливо обозначились резкие тонкие морщины, заработанные, возможно, тогда, когда судьбу его, жизнь на фронте определяли, как это ни странно, не военные опасности, а полицейские.
Они снова пошли вдоль поезда.
– Больше он ничего не спросил, дал расписаться под моими показаниями, напоил нас, кто хотел, водой напоследок и ушёл, а на меня потом часто заглядывал, засунув голову внутрь палатки, тот, что охранял в перерывах между лапаньями сестрички.
Рассказывая, Марусин не поднимал головы, как будто боялся потерять натоптанный вдоль вагонов след.
– Надо было что-то делать. До слёз расхотелось возвращаться в штрафбат. А дело шло к этому, раз снова зацепились. Потом уж, много позже, узнал я, что таких, с такими обвинениями, органы не прощают, только смерть служила оправданием. Внутренне я это как-то почувствовал и заметался мыслями: «Что делать?».
Они остановились у стены вокзала напротив своего вагона, чтобы не мешать снующим по-прежнему военным пассажирам и чтобы не мешали им.
– И надумал я написать всё честно своему бывшему командиру полка. Хороший дядька он, справедливый, жалел нас, за что, наверное, и по службе плохо продвигался. Сверстники его ретивые за счёт наших душ уже давно в лампасах ходили, а он всё подполковник да подполковник. Не очень-то я, конечно, верил, что он мне поможет - всего-то и разговаривали дважды: когда он мне ордена вручал - да больше ничего придумать не сумел. И письмо моё больше походило на завещание или на исповедь перед неминучей смертью, на оправдание за свою нескладную солдатскую судьбу. Родным или девушке такого не напишешь.
Шумно выдохнул папиросный дым, затушил окурок всё тем же отработанным и уже рефлексивным движением сапога, продолжал:
– Недели через две стал я уже выползать из палатки и посиживать невдалеке от охранника. Далеко отходить он не разрешал, а рядом – сиди, даже закурить давал, когда я не мешал его шашням с сестричкой. Гляжу как-то, идёт к нам адъютант комполка, которому я писал, а у меня и сердце забилось с перебоями, жду, что будет, и уже верю, что спасён. Он-то меня не помнит, подходит, спрашивает: «Где Марусин?». Я встал, отвечаю, как положено: вот, мол, я. А сам не могу сдержать радости, улыбаюсь, слёзы на глаза навёртываются. Ясно же, если не за мной, чего бы он тогда пришёл?