Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 2
Шрифт:
Торопиться ей надо было. Около смершевца, подошедшего к краю своего тротуара, резко затормозив, остановилась высокая и неказистая чёрная русская «эмка». Он наклонился и о чём-то разговаривал через окно с сидящими внутри, потом выпрямился, обошёл машину сзади и открыл заднюю дверцу, когда его, очевидно, окликнули. Смершевец недоумённо повернулся к Горбовой, держа дверцу приоткрытой, а Владимир, глядя на быстрое и решительное приближение женщины к машине и на не колышущуюся сумочку в её руке, мгновенным озарением понял, что сейчас произойдёт, и непроизвольно отступил за угол газетного киоска.
Понял и тот, к кому она торопилась. Даже отсюда, из-за киоска, Владимир увидел, как у палача отвисла нижняя губа, лицо расплылось и побледнело. А Горбова уже открыла
В голове Владимира сильно и быстро пульсировала кровь. Ему надо было бежать, чтобы кто-нибудь не опознал и не указал на него как на спутника мёртвой террористки, а он стоял, глядел, не в силах сдвинуться с места, потрясённый до глубины души сильным мужским поступком слабой больной женщины, которую когда-то он воспринял ветреной красоткой, а совсем недавно – вздорной бабой с болезненным капризом увидеть глаза палача семьи. Поистине русская женщина непредсказуема и таинственна.
Когда всё кончилось, из машины выскочили трое в форме с малиновыми петлицами и, подбежав к Горбовой, начали… - нет, не поднимать её, не определять, жива или нет, - а пинать и топтать хорошо начищенными хромовыми сапогами, вымазывая их кровью, пульсирующей из пулевой раны и стекающей из разбитого твёрдыми подошвами в кровяную маску лица. Стервенея, они забыли про всё: и про людей, которые с ужасом и болью смотрели с тротуара, пока выскочившие из здания на выстрелы новые малиновые чины не стали грубо гнать их прочь, награждая, не церемонясь, ударами слишком любопытных и сопротивляющихся; и про того, кто упал внутрь машины и истекал там своей поганой гадючьей кровью; и про то, что они всё же люди, а не звери, хотя в этом Владимир совсем не был уверен.
Не досмотрев средневековой экзекуции, он ушёл и не помнил, как добрался до дома Лиды, всё время отгоняя видение мелькавших кроваво-чёрных сапог.
– Где она? Что с ней? – вскрикнула Лида, увидев его посеревшее застывшее лицо и расширенные ужасом глаза.
Не отвечая и не спрашивая разрешения, он прошёл, словно не видя и не слыша хозяйки, на кухню, тяжело опустился на стул около обжитого стола, положил на него сжатые в кулаки руки, а на них уставшую отяжелевшую голову.
– Скажите же что-нибудь, Володя! – молила хозяйка, надеявшаяся, что подруга оказалась в больнице.
Владимир поднял на неё помутневшие от боли в висках глаза и тяжело выронил, еле двигая онемевшим языком:
– Её убили.
Лида осела на стул и исказившимися от недоумения и жестокого известия глазами смотрела, ожидая разъяснения.
Собравшись с духом, он коротко рассказал о смерти Любови Александровны, умолчав о заключительной сцене. Лида разрыдалась, елозя мокрым лицом по обнажённым рукам на столе, а он деревянно встал и пошёл за своим чемоданом. Если бы не чемодан, он, наверняка, не пришёл бы сюда опять, не решился. Кое-как затолкав в него, не разбирая, мешок и заперев чемодан на висячий замочек, приобретённый там же, на базаре, он поднял свой деревянный тайник и вышел к утихшей Лиде прощаться.
Она сидела с затуманенными глазами за столом, на котором стояли недопитая ими троими бутылка водки, те же три рюмки, хлеб, недоеденная курица и два солёных желтяка.
– Помянем, Володя, - пригласила Лида к столу и сама разлила водку.
Он присел, и они молча выпили. Закусили огурцами, не притрагиваясь к курице, принадлежащей погибшей, и молчали, думая о Горбовой каждый по-своему.
–
Люба-Любушка, - произнесла Лида тусклым дрожащим голосом имя помянутой. – Жила ты, не жалея себя – красиво, и умерла так же.Владимир снова вспомнил кроваво-чёрные сапоги и стиснул зубы, боясь разрыдаться вслед за хозяйкой.
– Одна красивая ветка была на их семейном дереве, да и та, подточенная страданиями и болью, переломилась и погибла.
Обратившись к Владимиру, Лида пояснила свои слова:
– Не любила и не признавала она своих родственников.
«И мой одинокий прутик, наверное, болен», - тоскливо подумал Владимир, – «иначе не отторг бы прививки молодой веточки - Вити».
Глава 3
– 1 –
Чуть склонившись, основательно уложив локти и запястья на обшарпанную столешницу не по должности выщербленного и ободранного самодельного письменного стола, Шендерович без всякого интереса наблюдал за причудливой игрой синего гранёного карандаша, произвольно вертящегося и скользящего между его толстыми короткими пальцами, почти до ногтей заросшими тёмными кучерявыми волосами, и только изредка исподлобья, из-под жгуче-чёрных нависших бровей, бросал колющие взгляды на Владимира, сидящего сбоку стола прямо, независимо и свободно.
В этом парне ему всё не нравилось, и он никак не мог понять, почему не отфутболил его сразу, ещё в первый приход. Неужели из-за золотых вещиц? Или сработала какая-то другая подспудная мыслишка? Получить всё и уж тогда избавиться? Бывает же любовь с первого взгляда, почему бы не быть такой же и неприязни. Между ними она возникла сразу, с первого взгляда и с первого слова. Часто ненависть притягивает, влечёт, связывает порой крепче, чем любовь. Так и здесь, два абсолютно несовместимых биополя упорно отталкивались, искрили несовместимые души, разжигая пламя тихой скрытой вражды, но…
Владимиру тоже сразу не понравился главмех. Он, забыв, где находится, очень удивился, что перед ним в роли пусть и небольшого начальника, но – жид! Даже шаг придержал в дверях. Но не это было главной причиной неприязни, а какая-то скрытая отталкивающая нечистая сила, исходящая от еврея и мешающая движению навстречу. Он ощутимо упёрся в мгновенно выросшую между ними стену, которую невозможно было и не хотелось преодолевать. Владимира она не беспокоила: приходилось привычно терпеть, как и многое другое, чужое и непонятное. Ему просто очень нужна работа здесь, которая, как он убедил себя, быстро и безопасно приведёт к исполнению навязанного янки очистительного задания. Ради этого можно было стерпеть всё, даже еврея в начальниках.
А Шендерович… Для него всё в этой встрече сложнее.
Во-первых, у него, как часто случалось в последнее неустойчивое послевоенное время, с утра было пресквернейшее настроение. И он почему-то не хотел его давить, а, наоборот, искал причин разжечь и посмаковать ещё больше, будто устойчивую еврейскую душу от долгого общения с русскими стало разъедать презренное самоуничижение.
Во-вторых, он болезненно не любил, когда грубо отдавливали кровоточащую еврейскую мозоль. А в памяти отчётливо и надолго запечатлелась, словно смачный плевок в лицо, невысказанная антисемитская брезгливость, непроизвольно отразившаяся на роже не научившегося ещё скрывать эмоции белокурого красавчика в его первое появление. Словно тот, открыв дверь кабинета, нашёл там не главмеха, а наткнулся на кучу зловонного дерьма – так его всего передёрнуло! – будто никогда раньше вообще не сталкивался близко с евреем. В этой стране – так снисходительно и отстранённо называл Шендерович государство, в котором родился, вырос и жил – в этой стране, где единственный еврей Каганович сумел докарабкаться до пьедестала и удерживался там до сих пор, постоянно доказывая, что он-то и есть самый русский среди всех в окружении вождя, Альберт Иосифович за долгую жизнь национального изгоя приобрёл достаточно толстую иммунную шкуру. Но иногда, как сегодня, защита под ударами накопленных обид, неудач и унижений не срабатывала.