Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 3

Троичанин Макар

Шрифт:

– Теперь, пока не кончу, не уйду, придётся тебе дослушивать. Себе-то я долгую ночь укорачиваю, а тебе – короткую.

– Ничего, в следующий раз высплюсь, - успокоил Владимир. – Да и нет у меня сна.

– Тогда слушай ещё.

Сторож не стал садиться, а, прислонившись одной лопаткой к стене и по-прежнему глядя мимо Владимира, в угол, продолжил долгую, как оказалось, повесть о своём грехопадении.

– После тягостной и напряжённой процедуры оформления бесценного дара вся троица с облегчённым шумом подалась в очистительную баню. А я, твёрдо уверенный, что парное омовение, перемежаемое нырянием в недалеко расположенную прудовую иордань и возлиянием хмельного квасного елея, продлится не менее трёх часов, не мешкая, запряг в лёгкую бричку батюшкиного мерина, зажиревшего от безделья как у Христа за пазухой, вывел его, недовольно фыркающего и упирающегося, за ограду в скрывающую тень уснувших разлапистых лип, а сам направился, отгоняя одолевающие страхи и сомнения, в наш зачуханный и прогнивший от ветхости храм, не достойный хранить прекрасный лик новоприобретённой девы. Внутри храма горела только одна лампада, освещая привыкающую к новому месту Марию, и мне показалось, что даже улыбка у неё стала жалкой, удручённой и в чём-то виноватой. Наверное, знала, зачем я пришёл, и виноватилась за меня, за то, что вынужден нарушить её сияние и благость. Пал я перед ней на колени, вскрикиваю со слезами: «Прости, заступница за сирых, убогих, недужных и скорбящих. Тебе ли жалеть о ненужных каменьях, которыми спасена будет любящая тебя и чистая как горний родник безвинная

душа. Прости, родимая!» Кричу, а сам думаю: зачем лишние слова? Всё и так ясно и для неё, и для меня. Да, видно, так устроен русский человек, что прежде, чем напакостить, обязательно прощения попросит. И с тем решительно поднялся, вытащил из рукава спрятанное ранее на конюшне острое шило и, перекрестившись, выковырял аметисты в дрожащую от стыда и страха ладонь. Они на удивление легко выпали из серебряных розеточек, будто уложены были недавно, торопливо и неумело. Последняя сторонняя мысль, однако, не удержалась в голове, не до неё было, надо было спешить, пока иереи услаждали свои жирные телеса. Ссыпал я фиолетовую искристую ясень в платок, завязал наикрепчайшим узлом, спрятал на груди, прихлопнул для надёжности ладонью и побежал к ожидавшему мерину.

«Необъятна и непредсказуема русская душа», - думал, слушая дьячка, Владимир. – «Только русские понимают, что это такое: злой добряк и добрый злодей». Начавшая было одолевать сонливость пропала. Он даже забыл о тяжелейшем дне, неподдельно заинтересованный необычным преступлением, совершённым не ради наживы, а для спасения жизни девушки. «Не укради» - учит одна из главных божьих заповедей. А тут не только кража, но вдобавок отягощённая тем, что совершена служителем церкви, в божьем храме, и ограблена, к тому же, особенно чтимая русскими божья матерь. Есть ли этому оправдание и прощение? Даже если оно совершено для спасения жизни человека? Вправе ли человек даже в малом ущемлять священную душу в угоду земной? Владимир не знал и никогда не задумывался над этим. Ему и в голову бы не пришло что-либо взять из храма, что одинаково принадлежит всем и богу. Всевышний слишком доверчив и милостив к русским как к непослушному, своенравному, но любимому дитяти.

– Дороги не помню. Помню, что, нещадно погоняя мерина, ополоумевшего от необычного обхождения, постоянно оглядывался, опасаясь увидеть за оседающей пылью нагоняющую двуколку. Но бог миловал. Почти затемно въехал в ближайший городишко, прилепившийся к большаку и железной дороге. Остановился у небольшого дома без ставен с выцветшей синей вывеской с посеревшими белыми буквами: «Часовая мастерская». Тёмные окна были занавешены, высокие ворота и входная дверь на запорах, а за ними злобно заливалась тоненьким беспрерывным колокольчиком мелкотелая шавка. Не обращая внимания на её недовольство, я долго стучал в дверь, потом в окно, пока в нём не дрогнула белая с россыпью голубых цветочков занавеска и поверх её не выглянули чьи-то тёмные глаза. Дверь, наконец, приотворилась, и в узкую щель выскользнула тощая фигура хозяина с всклокоченными серебристо-чёрными кудрявыми волосами, в застиранных жёлто-белых подштанниках, в старых, сношенных на один бок, галошах и в почти разлезшемся от ветхости сером пуховом платке на узких съёженных плечах. «У вас срочно сломались часы, и вы не знаете время?» - спросил он гнусавым заспанным голосом, недовольно кривя горбатый нос и толстые красные губы. – «Мы – бедные люди и рано ложимся спать, чтобы лишний раз не кушать, а вы разбудили, и у вас, наверное, есть очень неотложное дело до бедного еврея?» - продолжал бубнить мастер, пытливо всматриваясь в меня чёрными живыми глазами.
– «Я смотрю – вы не местный?» - догадался он, увидев запалённого мерина, обиженно и часто мотающего головой. Я знал, к кому стучался. Мужики наши, обсуждая по-пьяни, кому на Руси жить хорошо, не раз говорили, что часовой мастер в городке – самый богатющий в округе. Мало того, что дерёт за ремонт стареньких часов не по-божески, так ещё и утаивает детальки, собирает из них новые часы и продаёт на халяву. А ещё в долг даёт не под божеские проценты. А бабьи золотые вещицы, когда припрёт нужда, скупает по дешёвке, пользуясь тем, что продать их больше некому. Как ни крути, а везде обрезанному ироду выгода. Только такой и мог купить камушки, не спрашивая, чьи они и откуда. Извини, - скользнул рассказчик в сторону Владимира своим неуловимым взглядом, - что так о нём. Не люблю жидов, а что рассказываю, то - правда.

Он сел, уложив вытянутые руки на столешницу, и громко хрустнул костяшками фаланг, сжимая и разжимая пальцы, тоже ноющие от запущенной простуды.

– Хитрый еврей ничего не боялся, потому что жёны городских начальников носили драгоценности, купленные у него, и защищали ростовщика перед бессильными мужьями. Не отвечая ему, я достал заветный платок, развернул и увидел, как расширились от восторга и удивления тёмно-коричневые дьявольские глаза жидовина, жадно впитывая бледно-фиолетовое сияние аметистов. «Зачем нам стоять здесь?» - спрашивает себя и меня. – «Пойдёмте в мой бедный дом, посмотрим ваше богатство». Завёл меня в мастерскую, уселся за рабочий стол, заваленный часами, деталями, мелким инструментом, включил самодельную настольную лампу и протягивает руку: «Дайте мне то, что у вас есть, чтобы хорошенько увидеть и знать, что у нас из этого получится». Бережно принял платок-клад, развернул, освобождая сверкнувшие на свету каменья, долго смотрел на них сверху, сбоку, низко над столом, легонько пошевелил пальцем так, что фиолетовые пирамидки заиграли, зарадовались, выпрямился, тихонько вздохнул и посмотрел на меня долгим внимательным взглядом, словно спрашивая о чём-то глазами и не решаясь произнести вслух. Потом вставил в левую глазницу какую-то короткую трубку, ухватил пинцетом один из камней, повертел перед трубкой, снова рассматривая со всех сторон, ощупывая взглядом каждую грань. Мне даже показалось, что бедный камушек, сжатый жёсткими железными тисками, не так и искрится, не так и играет светом, как казалось раньше, и я напрягся, весь замер в ожидании оценки еврея, предчувствуя беду. А тот не удовлетворился кручением-верчением и разглядыванием в наглазную трубку, а взял тонкую иглу и стал легонько царапать аметист. И не слышно было, а всё равно казалось, что он водит иглой по сердцу. Хотел я накричать на безмозглого нехристя, обругать понятным русским матом, да он раньше небрежно уронил драгоценный камушек на платок, и тогда я разглядел, что на левом глазу у него коротенькая подзорная трубка, а правый, свободный, смотрит на меня прищурившись, с укором. И опять ничего не сказал, а поцарапал второй камень, третий, и так – все, освободил глаз от трубки, аккуратно завернул фиолетики в платок и подаёт мне. «Мы не можем иметь с вами дело – это стразы». «Чего-о?» - опешил я от незнакомого и страшного, погано прозвучавшего названия сверкающих надежд, притушившего блеск затвердевших родниковых слёз. «Вы не знаете, что есть страз?» - спрашивает часовщик. – «Значит, вы не фармазон? Вас кто-то надул, и вы, не зная, хотели надуть бедного еврея?». Я и на самом деле ничего не понимал и глупо смотрел на жидовина, раззявив рот. «Страз – это подделка из стекла, их делают хорошие мастера на стекольных заводах для бедных женщин, которые хотят выглядеть, как за настоящими мужьями». «Значит, по-твоему, эти аметисты», - спрашиваю, очнувшись от предательства судьбы, но ещё на что-то надеясь и не веря убийственной правде, - «подделки?». Еврей глубоко вздохнул, разведя руками, отчего серый платок свалился с острых плеч и обнажил в разрезе заношенной, как и кальсоны, нижней рубахи густую путаницу смолисто-чёрных волос. «Вы сами не представляете, как я скорблю, но боюсь, что так оно и быть». Всё!!! Разом спала с глаз сиреневая пелена, и я сам видел в платке не драгоценные камни, а стекляшки. Не быть Марии – так я для себя называл меченую богом девицу, не зная настоящего имени – в Крыму, не излечить яркого румянца, не стать матерью дочки, не жить, радуя людей и радуясь самой. И на смену сиреневой пришла чёрная пелена злобы на всё и вся. Будь проклят,

думаю, тот, кто из прихоти подвергает безвинных дьявольскому испытанию, нет у меня больше веры в него. Будьте прокляты и вы, люди, что равнодушно взираете, занятые собой, на угасание самой прекрасной и самой безгрешной из вас. Будь проклят и ты, жид, что в одночасье похоронил надежду. И так захотелось вцепиться задрожавшими от нетерпения руками в жиденькое жидовское горло, сдавить, чтобы покаянно захрипел: «Простите, я соврал!», что стоило больших усилий сдержаться, заскрипев со стоном зубами и замотав отяжелевшей головой. Людям свойственно видеть врага в том, кто разрушил выстроенный в затемнённых мыслях скорый и простой путь к успеху. Сдавило виски злой ненавистью к служителям бога с дьявольскими душами, что, движимые корыстью, подменили камни, ограбили святыню, которой поклонялись сами и учили поклоняться паству. А чтобы чёрное дело не открылось, сбагрили обесчещенную богородицу закадычному дружку-простофиле в дальнюю деревню в захудалую церквушку, где никто не обнаружит подмены, прикрыв злой умысел дарственной бумагой. Но бог моими руками не дал в обиду матерь свою и на погибель мне и моей Марии открыл обман, а я окончательно разуверился в его человеколюбии.

Сторож метнул быстрый взгляд на Владимира и, удовлетворённый вниманием парня, продолжал:

– Что мне оставалось делать? Подхватил свой платок с подделками и вышел вон, не прощаясь, не поблагодарив нехристя за невольное разоблачение. Плюхнулся в бричку, стегнул мерина и отключился, предоставив ему самостоятельно добираться до дому. Обрадованная животина затрусила, а потом помчалась крупной рысью, валяя меня в возке с боку на бок, но мне всё было безразлично даже и тогда, когда меня встретили на въезде в деревню. Впереди угрожающе торчали животы банной троицы, а сзади них толпились любопытные мужики и бабы с ребятнёй. Похоже, предстояла серьёзная экзекуция, но мне было всё равно – Марии не жить, а мне больше не быть с богом.

– «Антихрист!» - завопил батюшка, сразу угадав мою новую сущность. – «Запалил мерина! Шкуру спущу!».«Подожди, отче», - оборвал его вопли протоиерей и ко мне: - «Где каменья?». Достал я их из-за пазухи, чувствую, жжёт руку покража, невмоготу держать, отдаю ему, еле удерживая - «Вот ваши стразы, целы!». Он побелел и застыл как обухом ударенный, только глаза злобными буравчиками сверлят, стараясь понять меру опасности. Однако, очнулся, развернул плат, что-то обмысливая. «Целы каменья! Слава богу!» - радостно загудел батюшка, наклонившись над платком. – «Все здесь, не сгубил, ирод!». «Целы-то целы», - тянет змеиными губами протоиерей, не особенно-то всматриваясь в стекляшки, - «да не те!». «Как не те?» - вскричал, испугавшись, батюшка. «Не те», - упрямо твердит рязанский вор, - «не драгоценные аметисты это, а поддельное стекло». Батюшка аж отшатнулся, в ужасе приоткрыв рот. «Подменил он», - указывает протоиерей на меня пухлым розовым перстом, почти дырявя грудь. – «Посмотри, дьякон, так ли я говорю?». Тот подвинулся пузом, наклонился над платком, даже понюхал стразы и отвечает внушительно, непоколебимо, со знанием – ему ли не знать, будучи в сговоре с протоиереем: - «Так, отче, так. Не драгоценные каменья божьей матери это, а подмена. Вот тебе, господи, крест!» - и перекрестился, иуда, не опасаясь кары божьей за ложь.

– Тут и народ подвинулся поближе, чтобы рассмотреть, о чём говорят священнослужители, и поучаствовать в раскрытии истины, а лже-следователь суёт им плат под носы, чтобы убедились в подмене, как будто свиньи что-то понимают в драгоценностях. Но это не мешает мужикам укоризненно и убеждённо качать лохматыми башками, а бабам поджимать бескровные губы, посматривая на меня с опаской и соглашаясь с приезжими большими священниками. Да и как иначе? Не верить же замухрышке-дьячку, которому до бога так же далеко, как им, простым смертным. Верить-то верили, но каждый по-своему. Одни радовались за меня, сокрушались, что не им выпал фарт, другие завидовали и ненавидели ненароком разбогатевшего пономаря, большинство встретило новость равнодушно, но все жалели, веря, что от беды не укроешься, к тому же, приятно сознавать, что у кого-то судьба хуже, да и Христос учил жалеть обиженных миром.

Сторож усмехнулся, разгадав много позже, наверное, нехитрую психологию односельчан.

– А я, молча, сжавшись, сидел на повозке, не пытаясь оправдаться, понимая, что против священнической троицы не устоять, заклюют, заговорят всякими хитростями, и сельчане не простят, если поймут, что вовсе не обогатился, не вор и жалеть не надо. Раз не надо, то невзлюбят до самой смерти за то, что не упал низко. Да и что я мог сказать в оправдание? Не рассказывать же о больной девчушке? Не поверят, не поймут, засмеюи и ещё больше будут презирать и насмехаться. «Выпороть!» - предлагает сердобольный батюшка. – «Пусть сознается, куда девал каменья, и вернёт обратно. Епитимью наложу на богохулителя». Протоиерею предложение не понравилось. Он-то хорошо знал, что каменья не вернуть. И вообще нельзя оставлять нас вместе, чтобы охмурённый дружок не узнал от меня, кто на самом деле подменил камни и подсунул подделку в виде дара. Батюшка, может быть, сразу бы мне не поверил, но со временем – чем чёрт не шутит! Лучше всего надёжно изолировать вора за колючей проволокой, чтобы не мог проболтаться о нашей с ним тайне. Это я уже потом додумался, - объяснил сторож, - а тогда просто ждал, что со мной сделают, абсолютно равнодушный к судьбе, и больше всего не хотел оставаться в деревне и снова видеть глаза и яркий румянец моей Марии. Душа оцепенела, ум заглох. «Зачем же так грубо, по-средневековому?» - пожалел преступника рязанский пастырь. – «Пусть судит вора суд и воздаст по заслугам его». «Аминь!» - торопливо басит, соглашаясь, дьякон. «Ты, отче Агафон» - так звали нашего батюшку – «запри супостата на крепкий запор да пошли в город за милицией, пущай заберут нечестивца. А мы с дьяконом будем свидетелями, и будем не токмо показывать на урон церкви, но и защищать, по мере наших сил, падшего» - и смотрит на меня благожелательно, довольный моим молчанием. Вот и вся история моего грехопадения и отречения от церкви. Не задремал ещё?

– Где там!

Оклевётанный дьячок снова легко усмехнулся, довольный впечатлением от своего рассказа.

– А дальше-то что?

– Дальше? А что – дальше? Ясно что: вмазали мне за утайку драгоценностей, а больше за то, что не указал, где спрятал, на всю катушку – 15 лет каторги.

– И вы не защищались?

Сторож замолчал, соображая, очевидно, как лучше, понятнее ответить молодому, не знающему тёмных сторон жизни, парню.

– Не то тогда было время. – Он снова растёр свои скрипящие колени, разгоняя ноющую боль, обострённую нелёгкими воспоминаниями. – Я уже говорил: никто бы мне не поверил. Следователь, не сомневающийся в том, что я вор, всё убеждал сознаться, отдать камни, не усугублять вину. А я молчал, боясь, что схватят и мою Марию, начнут допрашивать, подозревая, что я ей отдал камни. Взвалят вместе со мной на её хрупкие плечи чужой грех, и тем ещё быстрее загонят в гроб. Да и не хотел я, чтобы судили священников.

– Но почему? – Владимир даже привстал с жёсткого ложа, ему тоже от обиды за пономаря захотелось побегать по сторожке. – Они вас подло подставили! А вы? Не понимаю!

– Чего не понимать-то? Я ведь объясняю: время было тогда сумрачное – сплошное гонение на веру и церковь. Храмы разрушали или превращали в непотребные службы и склады. Нельзя было давать такой большой козырь гонителям. Я не воров выгораживал, а служителей богу и православию, истинную церковь божию. И с богом мы после той яростной размолвки помирились, не ушёл я из-под его охраняющей длани, верую. Попов же и всё их церковное притворство ради насыщения брюха своего не терплю.

– Протоиерей вас защищал на суде?

– Где там! Топил старательно, обрадовался бы, если бы вышку дали

– По морде бы надавать гаду!

– Можно было.

– Как так? – опешил слушатель, не ожидавший продолжения дьячковой истории.

– Встретились мы с ним, однако, в канальем лаге.

– Где?

– На Беломорканале, на народной стройке, устланной костями зэков. Загремел отче как вредный элемент, распространяющий религиозный дурман среди народа и мешающий движению к социализму. 25 лет не пожалели служителю Богу, церкви и людям.

Поделиться с друзьями: