Крайняя изба
Шрифт:
— Бывает она здесь? — спросил я бабку.
— Кто? Наталья-то?.. Да нет, не часто. Разве что летом внучонка привезут. Когда сами-то на кулорт иль еще куда в отпуск уезжают.
Задумчиво и горестно повздыхав, бабка откинула тяжелое лоскутное одеяло на кровати, взбила большие пышные подушки:
— Двое могут сюда ложиться, а третёму и лавки хватит.
— Сама-то, бабушка, куда приткнешься? — забеспокоился Гера. — Мы ведь и на полу можем.
— Ложитесь, ложитесь… сама-то я давно на кровати не сплю. И летом, и зимой на печи.
Для «третёго» бабка приволокла из сенцев большой овчинный тулуп в охапке и еще какую-то бросовую одежку. Одежкой она устлала лавку
— Отдыхайте, родимые… чай, уморились в лесу-то. Глаза, смотрю, у всех слипаются.
Бабка не ошиблась, усталость морила нас. По телу от сытного ужина разливалась истома, руки и ноги грузли, тяжело было подняться с насиженного места, разогнуть натруженную спину.
Хозяйка подала пример, первой полезла по приступке на печь, свернулась, ужалась там клубочком, ее почти незаметно стало за кучей старых валенок, которые там копились, должно быть, годами.
Вадим дунул в закопченное стекло лампы, мы в темноте разделись, я лег на лавку, под тулуп, Гера и Вадим — на кровать.
— Разве я об этом мечтал, — подсмеивался над собой Вадим, — костлявого мне мужика подсунули. Смотри, не запори меня ночью коленками.
Бабка на печи глухо, будто в рукав, сказала:
— Все вы мужики так. Бегите куда-то, ищите че-то… задираете жись. Орлами кажитесь. А теплый-то бочок, видно, тоже надобен.
— Ишь ты, — изумился Вадим. — Тоже ведь что-то понимает, даром что бобылкой живет… Тебя, бабка, хоть как звать-то?
— Алиной меня зовут. Бабкой Алиной.
Проснулись мы от бабкиного шустрого топотка, беганья по избе, от потрескивания разгоравшихся дров в печи. Бабка опередила нас, раньше встала. А чего вроде бы, лежала бы да лежала, какое ее старушечье дело.
Мы запотягивались, запозевывали, не имея никакой охоты покидать нагретые, уютные постели. Но работа есть работа, мы ее собирались закруглить в три, от силы — в четыре дня.
В запотевших окнах брезжил уж скучный рассвет. Вяло кричали редкие и далекие петухи на деревне. Кто-то прогнал под окнами корову, гулко бухающую боталом. Из кухни выпыхивались в комнату волны печного тепла.
В конце концов мы насмелились, выбрались из-под тяжелых накидок. Выбрался сначала беспокойный Гера, тогда уж и нам ничего не оставалось. Выспались, отдохнули отлично, ни рук, ни ног не ломило, мы привыкли к большим нагрузкам, к большим переходам, как-никак все лето мотаемся.
Из кухни прибежала всполошенная бабка:
— Экую рань поднялись. Вспугнула я вас. Ниче уж тихо-то не умею, за все цепляюсь.
— И ладно, и добро… — сказал Гера. — Нам надо в лес пораньше.
— Да куда раньше-то?.. А я-то хотела болтушку развести, блинками угостить.
Соблазн был велик, отведать горяченьких свежих блинов. Но пока протопится печь, пока бабка нажарит на нас, на троих мужиков, добрых два часа пройдет, а то и больше, и в лес уж будет идти незачем.
Мы наскоро умылись из шаткого, расхлябанного бабкиного рукомойника, снова достали сыр, колбасу, масло — завтракали мы всегда плотно: в ходьбе, в работе, все моментально выветривается. Бабка опять принесла нам полный чайник, мы выпили по кружке, остальное разлили по термосам, ничего нет лучше в лесу горячего чая.
Потом был короткий перекур, отдых перед уходом. Гера, собрав все в один рюкзак, и термоса, и обед на всех, сидел опять на пороге и дымил в приоткрытую дверь. Вадим, тоже дымя папиросой, ходил от простенка к простенку, разглядывал бабкины фотографии — за окнами уж совсем рассветало, и в избе было хорошо видно.
Рамки в простенках
невелики, но фотографий в них насажено множество, одна за одну насажено, маленьких и больших, недавних и пожелтевших от времени.— Тут, бабка, случаем, не ты? — спросил Вадим, указывая на фотографию миловидной, пухлощекой девушки с толстой, тугой косой, перекинутой на грудь.
— Где? — высунулась из-за печи бабка. — Я… как не я. Мне тогда осемнадцать годков сполнилось.
— Ничего, ничего была! — прищелкнул языком Вадим. — Я б на такой женился, пожалуй.
— Ое-ей, леший тя возьми! — выскочила бабка защищать свою девичью честь. — С утра опять начал… Да я бы тебя, страшного, живо отвадила… Женился бы он, пожалуй… Да за мной тогда не такие ухлестывали!
— Что ж проморгала… не выбрала никого?
Бабка махнула рукой и обиженно ушла обратно, чего, мол, объяснять дураку, поймет разве что.
Я присоединился к Вадиму, тоже стал разглядывать фотографии, людей на них, младенцев и стариков, баб и мужиков, парней и девчат, на всех родичей бабкиных иль просто деревенских, жизнь которых так или иначе соприкасалась с ее жизнью.
— То и не выбрала, — не утерпела, однако, вновь появилась бабка, — я в те годы-годочки круглой сиротой осталась. Да еще два братца на мне, один одного меньше… одному — пять, другому — три годика. Так-то вот. Чуть все трое по миру не пошли. Не знаю, как и выжили… — Бабка скорбно, как на погосте, повздыхала. — Какой я токо работы в колхозе не переделала, лишь бы токо ребят поднять: и конюшила одно время, и коровенок не по одно лето пасла… и в поле, и на сенокос — это уж завсегда. — Она стояла позади нас, сложив крест-накрест руки и какими-то невидящими глазами, застланными дымкой воспоминаний, блуждала по фотографиям. — А до того, как родители живы были, я справная гуляла, парни за мной гуртом шатались. Ну, а потом, кому я нужна, с двумя-то привесками… Да и время такое накатило: банды, война гражданска… не до жениховства, не до свадеб тут. Вот впустую и прошел-пролетел мой цвет. Мужики, правда, часто и дальше на меня глаза клали, но больше уж токо женатые, да-такие, как этот ваш, — покосилась бабка на Вадима. — А когда подросли братья, ревновать ко всем, особливо к пожилым ухажерам, начали, я ведь им отец-матерь была. Здоровущие вымахали, дрались смертным боем за меня, всех женихов, и плохоньких, и хороших отвадили… В девках я, в опчем, до самой другой войны выходила.
— Долгонько, долгонько, — вставил опять с намеком Вадим.
— Ой, срамник! Ой, срамник! — заколотила бабка кулаками в широкую, невозмутимую спину парня. — Кто о чем ведь, а он о своем… — Она долго не могла собраться, заговорить снова. — Братьев, когда другая-то война нашла, сразу, конечно, на фронт послали, одного от меня прямо, из колхоза, а младший и домой не заглянул — он еще ране призван был, на действительную… Взяла война братцев. И насовсем взяла, не вернулись оба. Не ведаю дажеть, где и захоронены. Один аж в самой Германии лежит, другой поближе где-то, на нашенской земле… в могилке братской.
— Вот они небось? — нашел Вадим картонную довоенную фотографию.
На снимке, близко головами друг к другу, сидели двое наголо стриженных парней, окаменевшие, напряженные оба, ждущие, наверно, вылета птички из аппарата, обещанного фотографом. Оба в белых косоворотках, оба широконосые, широколицые, сразу видать, одной крови, не баловни судьбы, твердинка в глазах.
— А здесь вот тятенька с маменькой… с первенцем своим Лексеем, — протиснулась меж нас бабка, ткнула дрожащим скрюченным пальцем в фотографию ниже, тоже давнишнюю, истемненную и засиженную мухами.