Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Крест и стрела
Шрифт:

— Хайль Гитлер!

Кер проводил его взглядом. Улыбка на его губах стала шире. Он уже не помнил, когда ему впервые пришло в голову сочинить эту историю о Хорсте Весселе, но то была счастливая минута. Герр Вессель надежно покоится в могиле, и он, Кер, ничем не рискует. Эта вдохновенная выдумка не раз в затруднительных случаях мгновенно растапливала лед. Он никогда не преподносил ее партийным циникам. Но партийные идеалисты проглатывали ее благоговейно, словно католики — облатки, веря, что причастились тела господня. Это было даже трогательно. Иногда Кер жалел, что ему не довелось узнать Хорста Весселя поближе. Их знакомство было так мимолетно. Вместе с другим полицейским сыщиком он выслеживал Весселя, обвиняемого в аморальном поведении. Кер благословлял судьбу за то, что не ему тогда было поручено арестовать Хорста. Второму сыщику — сержанту Шейерману, кажется? — снесли голову через месяц после того, как национал-социалисты пришли к власти. Кто мог знать, что сводник и сутенер станет национальным героем?

Кер поскреб подбородок и, усевшись за

столом поудобнее, открыл папку с надписью «Веглер, Вилли».

Глава вторая

1

2 часа ночи.

Доктор Цодер ссутулившись сидел у койки Веглера; острые его локти упирались в костлявые колени, длинные пальцы обхватывали худые смуглые щеки. Баумер захохотал бы, увидя доктора в этой позе, — ну точь в точь придворный шут! Каждая линия его уродливой фигуры была словно нарисована рукой карикатуриста. Но сестре Воль-вебер, уже дважды молившей доктора идти спать, он представлялся совсем по-иному: для ее материнского сердца это ночное бдение у койки пациента было трогательнейшим примером заботливости и самоотверженной гуманности настоящего врача. И хотя Цодер успел сообщить ей кое-что о происшедшем, она знала, что ни приказ Баумера, ни патриотический долг не требовали от него такого усердия. Пациент очнется от наркоза не раньше чем через семь часов. И до тех пор ни один врач не может ничего поделать.

Если говорить правду, то доктор Цодер не смыкал глаз у койки пациента вовсе не из врачебных или патриотических соображений. Герман Цодер, как человек, был совсем иным, чем его представлял себе Баумер или медсестра. Дело в том, что Цодер, как, впрочем, в большей или меньшей степени и весь род человеческий, вел двойную жизнь: одну на людях, другую — в бесконечном одиночестве. Потому-то он и казался то убежденным патриотом и самоотверженным врачом, то неунывающим чудаком, а на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим. Внешняя его оболочка действовала механически, словно хорошо Отрегулированный робот из какой-то сатирической пьесы: он ел, что-то лопотал, издавал гогочущий смешок, работал наравне с другими. Но в этом человеческом теле таилась иссохшая душа, сердце, уже не способное на какие-либо чувства, горькая пустота, в которой любовь, жалость, тщеславие обратились в пепел и тлен, оставшиеся от ушедшей и позабытой жизни. Этот человек знал только одно чувство: ненависть. И приступы жгучей ненависти были для него единственным доказательством того, что он еще жив.

Доктор Цодер, превратившись в робота, не перестал быть опытным врачом. Желая создать своему пациенту наилучшие условия для поправки, он решил не класть его в шумную и беспокойную общую палату. Для него освободили один из врачебных кабинетов, поставили туда кровать, а на дверь повесили табличку: «Вход воспрещен». Перед операцией пациенту сделали переливание крови; сейчас ей получал капельное вливание физиологического раствора с глюкозой. Опасаясь инфекции, неуклонно бдительный робот то и дело осматривал бинты — не промокают ли — и по той же причине гораздо чаще, чем требовалось для диагностики, легонько ощупывал пальцами живот пациента. В силу привычки, появившейся за тридцать лет практики, робот вглядывался в температурный листок, как подсудимый вглядывается в протокол допроса, пытаясь угадать по нему, что его ждет.

23 ч. 25 м. (до операции).

Пульс — 40.

Температура — 35,6.

Дыхание — 30.

Про себя доктор машинально добавил: «Лицо пепельно-серое, холодный пот… глубокий шок».

1 ч. 10 м. (после операции).

Пульс — 96.

Температура — 37,5.

Дыхание — 30.

Что ж, пока неплохо! Тридцать лет назад он записал в блокнот вечной ручкой с тонким золотым пером, подаренной ему матерью:

«Если температура держится без колебаний, а пульс умеренный, тогда жизнь пациента всецело в руках божиих и врача. Если температура подскочит до сорока, пульс до ста шестидесяти, вы поймете, господа, что на сцену выступил сепсис, а с этим дьяволом еще не научились справляться ни бог, ни врач. Заклинаю вас, помните о дренажной трубке!»

Робот помнил. Человек же по имени Герман Цодер участия в этом не принимал. Мысли его занимал один вопрос. Полчаса назад он высказал его вслух Баумеру, и с тех пор этот вопрос не оставлял его в покое. «Кто и что он, этот Веглер?» В странном оцепенении, как птица, завороженная взглядом змеи, Цодер сидел, не сводя глаз с лица пациента. «Кто и что он, этот Веглер!»

Веглер работал в кузнечном цехе — это все, что знал о нем Цодер. Правда, третьего дня он мельком видел его в кабинете Баумера, но не обратил на него внимания. Теперь, к сожалению, он мог судить о своем пациенте только по его внешности, а внешность мало что могла подсказать. Веглеру, очевидно, лет сорок с небольшим. Ростом без малого два метра, широкий в кости, с сильно развитой мускулатурой плеч и рук, он тем не менее поражал невероятной худобой. Цодер слышал, что Веглер работал у парового молота. Ему известно, что это значит. Паровой молот — железное чудище, сражаться с которым находилось мало охотников. Машина наложила свой отпечаток на этого человека: лицо его было таким же неподвижным, невыразительным, как лик машины. Оно не было ни красивым, ни безобразным, ни пошлым, ни благородным — обыкновенное лицо обыкновенного

рабочего. Крупные черты, массивные черепные кости — белокурый тевтонский тип; глубокие глазные впадины, резко очерченные челюсти, широкий подбородок. Лицо энергичное, даже сейчас, на грани смерти, но и только. Небольшие складки у широкого рта и тонкие морщинки, избороздившие лоб, говорили лишь о долгих годах изнуряющей работы у станка. В нем не было ни тонкости, ни следа трепетных чувств, ни мысли, ни одухотворенности. Можно было тридцать лет подряд встречать этого человека на улице, а здесь, на заводском участке, — каждый день и ни разу не обратить на него внимания. Он ничем не отличался от массы своих безыменных собратьев, разве только тем, что был гораздо выше их ростом…

«Кто и что он, этот Веглер?» — стучало в мозгу Цодера. Веглер что-то невнятно пробормотал. Лоб его блестел от пота, точно смазанный жиром, лицо было воспалено. У кровати стоял высокий металлический треножник, на котором висел резиновый баллон. От баллона к кровати, а по кровати к руке пациента тянулась резиновая трубка с длинной иглой на конце, которая скрывалась под прихватывающими ее бинтами. Капля за каплей раствор вливался в кровь, столько-то капель в час. Так предписано наукой, но даже наука не могла предсказать, чем кончится внутренний химический процесс или что покажет утром температурный листок. И Цодер знал, что эти закрытые глаза, быть может, уже никогда не откроются, а губы никогда не ответят на его вопрос.

Крупная голова шевельнулась на влажной подушке, скатилась вбок и бессильно поникла над плечом. Шея, такая мускулистая, жилистая, безвольно обмякла — слабенькая былинка под тяжестью непосильного груза. Бормотание перешло в глубокий, протяжный вздох; наконец и вздох замер.

Цодер цинично подумал: «У этого малого, разумеется, есть индивидуальные свойства. Но чего стоит вся его индивидуальность сейчас, когда ранение угрожает его жизни? Эфир будет действовать на него не дольше, чем на всех прочих. А потом в его кишках вспыхнет огонь. Этот огонь жжет одинаково, что нациста, что еврея, что солдата, что архитектора. Веглера будет мучить жажда. А я скажу: „Ни капли воды!“ Он будет весь гореть от жажды, сходить с ума от жажды, и сорок восемь часов я буду стоять на своем: воды — ни капли, а науке и природе будет совершенно безразлично, кто он такой».

Так, не шевелясь, сидел доктор Цодер, на редкость некрасивый человек пятидесяти пяти лет, с лицом, которое некогда светилось мягкой одухотворенностью и которое затаенное озлобление изменило, как изменяет оспа. Он сидел, не сводя лишенных блеска глаз с непроницаемого лица на подушке. «Кто он, Веглер? Я должен узнать…» — снова шевельнулось в его мозгу.

2

Гертруда, жена Цодера, всегда думала о муже: «Конечно, он не красавец, но до чего же хорош!» Из этого вовсе не следовало, что Цодер пользовался всеобщей любовью. Это было просто личное мнение сентиментальной супруги. И Цодер, и его жена принадлежали к классу средней буржуазии, оба были из добропорядочных семей и, соединившись, устроили себе добропорядочную комфортабельную жизнь. Цодер избрал своей специальностью диагностику внутренних болезней и хирургию. Дела его шли хорошо. Через десять лет после первой мировой войны супруги обзавелись собственным домиком на окраине Штутгарта и скромной дачкой на озере в Шварцвальде. И если Гертруда считала, что муж ее необычайно хорош, то не потому, что по своим поступкам и душевным качествам он был лучше и выше других, а потому, что он удивительно подходил ей под пару. Оба обладали спокойным темпераментом, были довольны друг другом и своей подрастающей дочерью и не испытывали особой потребности отдавать все свои силы борьбе за переделку мира. В результате, несмотря на вполне либеральные взгляды, их политическая активность ограничивалась тем, что во время выборов они голосовали за республиканцев, а в беседах признавали, что общественное развитие безусловно прогрессирует.

Но во второй половине двадцатых годов растущее гитлеровское движение стало активно вторгаться и в их безмятежный мирок. Цодер пробегал глазами аккуратно приходившие по почте листовки и неизменно бросал их в печку. Ему не нравилась жестокость нацистского кредо, он презирал нелепость расизма и был убежден, что ни один разумный человек не может искренне и всерьез верить в эту гитлеровскую чушь. Даже потом, когда нацисты вошли в силу, Цодеру не было страшно. Если даже Гитлер когда-нибудь и станет канцлером, говорил он жене, Германия все равно не свернет с пути демократии. Нет такой силы, которая могла бы перевернуть общество вверх ногами. Это просто невообразимо.

Так рассуждал Цодер. Но действительность вскоре опрокинула все его доводы, отняла всякую моральную опору и повергла его в полное смятение. После пожара рейхстага, когда фашисты начали осуществлять свою политическую программу, вера Цодера в соотечественников-немцев уступила место презрению. При виде того, что творится в стране и как воспринимает это немецкий народ, он ринулся в единственное прибежище для людей его склада, потерпевших разочарование, — в глубокий цинизм, Ради самосохранения он вместе со всеми кричал «хайль!», он не протестовал, когда обрушился давно ожидаемый удар — чистка в его клинике и изгнание всех врачей-евреев и «красных», — не протестовал, потому что нигде не нашел бы поддержки и понимал, что это бесполезно, но в душе считал себя подлецом. Как многие порядочные немцы, он стал циничным и запуганным существом, которое покорно подняло руки вверх и боялось сказать лишнее слово и которое с годами становилось все более покорным, все более запуганным и циничным.

Поделиться с друзьями: