Крик журавлей в тумане
Шрифт:
– Ты давай, приходи в себя, – потряс он ее за плечо, – не ровен час, жена вернется, а ты тут тетерей развалилась… Замой кровь. На полу и на юбке.
Надя сидела без движения. Зотов разозлился. С минуты на минуту могла прийти жена, все учует, и тогда ему несдобровать.
– Слышь, ты, тетеря, – заорал он в лицо Наде, – нече тут тоску изображать. Бери тряпку и прибирайся быстро. А то все по-новой…
Надя вздрогнула.
– Ожила! То-то же. Давай, вставай, убирайся. И помни – никому ни слова. На носу заруби. Ни-ко-му! Ремень вот он, всегда при мне, запорю, и никто с меня не спросит. А если спросит, найду че ответить, рисования твои представлю…
Добравшись до своего угла, Надя легла. Она не чувствовала телесной боли, потому что душевная
Ночью, когда вся семья Зотовых дружно храпела, она ушла из их постылого дома. Унижению она предпочла смерть. Пустынные улицы Воркуты, укрытые черным бархатом ночи, встретили ее тишиной. Полярная осень, короткая, как последний вздох перед уходом в белое безмолвие, вступала в свои права. Надя шла наугад, не разбирая дороги. Из потаенного карманчика она достала крестик. Его разноцветные камни, преломляя лунный свет, мерцали загадочными бликами. На мгновение Наде показалось, что в них отражаются лица тех, кто покинул этот мир, безмерно любя ее. Воспоминания закружили ее, отдаваясь щемящей болью в груди. Далекая Москва… уютный дом… запах бабушкиных пирогов… картины на стенах… смеющийся отец у своих пейзажей… пианино… игра в четыре руки «Утро туманное, утро седое»…
Впереди предрассветными тусклыми огнями маячил вокзал. Подойдя к дверям, возле которых мама просила милостыню, Надя остановилась и посмотрела в серое небо.
«Прости меня, мама, за то, что я тоже не смогла здесь жить. Пусть нас не будет на земле, если им так уж сильно этого хочется. Обо мне никто здесь не заплачет. Зато там, на небе, я буду рядом с вами, и мы будем снова любить друг друга, и нам снова будет хорошо».
Надя зажала в кулаке крестик и решительно пошла в сторону железнодорожных путей.
«Это не страшно, не бойся, – мысленно уговаривала она себя, – всего минутку потерпеть, и все.
Мама с папой уже, наверное, ждут меня на небесах. Осталось сделать навстречу им всего только один шаг, и все мы будем вместе, навсегда. Рядом с ними я буду в безопасности, и никто никогда надо мной не надругается и не обидит».
Она остановилась на самом краю платформы и огляделась. Поезда перекликались короткими паровозными гудками. Белесый туман поглощал горьковатый вокзальный воздух, придавая запаху мазута утреннюю свежесть. Вдалеке послышалось лязганье вагонов. Надя приготовилась. В памяти вдруг всплыла бабушкина молитва.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, – зашептала Надя, услышав вдруг бешеное биение собственного сердца.
Поезд-товарняк затормозил у соседней платформы. Судьба играла против нее, затягивая время прощания с жизнью.
– Девушка! – какой-то человек, вынырнув из тумана, подбежал к ней. – Постерегите мои вещи, я мигом, – он бросил ей под ноги сумку и снова скрылся в тумане.
Едва он исчез, как утренняя тишина взорвалась сиреной милицейских свистков. Затем с криком: «Стой, кому говорят», – из тумана выскочили три милиционера.
Взяв сумку, они отвел Надю в привокзальное отделение милиции. Сумка оказалась краденой, и Надю задержали как воровку… К тому же не было паспорта… От такого поворота событий Надя потеряла всякий интерес к происходящему и, впав в состояние полной невменяемости, перестала разговаривать. В ее пустых глазах лишь однажды промелькнул испуг. Это произошло в тот момент, когда она увидела Зотова. Он передал следователю Надины документы, объяснив, что Воросинская уже около года находится в розыске по подозрению в покушении на жизнь большого начальника. О том, где она провела этот год, он не сказал ни слова. Следователь сложил имеющиеся у него факты Надиных преступлений, и в итоге ей, как социально-опасному элементу, «вырисовался» приговор – десять лет лагерей. Надя молча подписала все протоколы, и ее отправили в пересыльную тюрьму ждать отправки по этапу.
Глава 8
Когда
охранник захлопнул за ее спиной дверь камеры, к Наде подошла толстая рыжая тетка. Взглядом навскидку оценив новоселку, она смачно выругалась, и подвела к крайнему лежаку. Наде было дурно. Ее не просто тошнило, ее буквально выворачивало наизнанку. Она прилегла. Через несколько минут в камеру ворвался охранник.– Встать! – с порога гаркнул он. – Предупреждаю, днем лежать на кровати запрещено. В следующий раз получишь карцер.
Надя встала и прислонилась к стене. Тошнота не проходила.
– На, сглотни. – Толстая тетка сунула ей ржавый ковш с водой. – За че тя?
– Говорят, что я воровка, – прошептала Надя.
– А ты сама не знашь, кто ты?
– Не знаю. Я ничего не знаю. Ни кто я… ни зачем… ни почему.
– Дожили! Никто ничего не знат. Ни те, кого сажают, ни те, кто сажает. Сглотнула? Теперь давай ковшик-то, тоже пить хотся.
Она допила воду и, вытерев ладонью губы, сказала:
– Не хошь говорить, не говори. Я Матрена-Мотя. Из раскулаченных мы. Папаню в энти края отправили, потому как больно ретиво пахал у себя на Брянщине. Пахал-сеял, хлебов навеял. Богатеть начал, скотиной обзавелся. Коммуна не стерпела, суд устроила: не копи, сучий сын, добро, не сей, не паши, лозунги ори. Папаша не послушался, вот его товарищи и определили на отдых для подкорма комаров. Помер он, стосковался. Маманя еще раньше преставилась, Царство им Небесное. А я вот как «дочь подкулачная» мотаю срок по жизни. А ты хошь молчать, молчи. Уж больно ты мала, в чем только душа держится. Если кто обидит, мне жалься, я выручу, я малых всегда защищаю. Сердечная я така.
Матрена-Мотя пошла на свое место.
– Постойте, – окликнула ее Надя, – поговорите со мной еще, – попросила она, – а то мне страшно.
– Энто ниче, энто быват по первости, не боись, выдюжим, – подбодрила ее Мотря.
Матрена-Мотя добровольно взяла на себя роль Надиной защитницы, благодаря чему тюремный уклад стал казаться ей не очень страшным, и дни в камере пошли веселее, чем на той воле, которая была у Нади в зотовском доме.
Здесь было относительно тепло, кормили и существовало некое братство людей, баб, от которого Надя, преданная всеми, уже успела отвыкнуть.
Со временем она узнала, что у Матрены это пятая ходка. Вообще-то, выйдя в последний раз на свободу, она зареклась воровать. Ради детей. Их у нее было пятеро. Четыре сына и одна дочь. Так как на свободе времени ей не хватало, размножалась она исключительно в неволе. Там же и беременела, потому как любила настоящих мужиков, а такие, по ее глубокому убеждению, на воле, среди «краснопузых», не водились. Были, конечно, трудности и на этапе: иногда приходилось уступать всякой швали, вроде охранников, но Матрена тщательно заботилась о том, чтобы в ее чреве не оставалось их подлых последышей. А своих детей она обожала. Они воспитывались в разных детских домах Советского Союза и присылали ей оттуда письма. За тех, кто писать еще не умел, писали воспитатели, они же вкладывали в конверты фотографии симпатичных детских мордашек.
– Вот ентот, – рассказывала она товаркам по камере, показывая очередное фото, – от Гоши Питерского народился. Мы с ним на пересылке съякшались. А я особливо и не противилась. Сами понимаете, та-коой мужик! Здоровый, кудрявый, глаза веселые. Три судимости у него тогда было, и все по мокрому делу. Разве перед этаким орлом устоит кто? – смачно вопрошала она своих тюремных товарок и, не дождавшись от них ответа, удовлетворенно итожила их молчание: – Нет, конечно. И я уступила, вишь какой у нас справный малец-молодец получился, – зардевшись, Матрена кокетливо поправляла три волосины, прилепившиеся к ее узкому лбу, и продолжала дальше, вытаскивая еще один портрет: – А ентот от Санька-родимчика. Меченый он был, с пятном возле уха. Вот знатный ворюга был! Раз у важняка во время допроса конверт с казенной деньгой спер. Тот потом вешаться хотел. А Санюга ему и говорит: давай, мол, начальник облегченье мне в сроке, спасу тебя от погибели, найду кошелек. Тот пообещал, Санька, святая душа, ему кошель вернул. Ну, легавый, конечно, допер до сути и вкатил Саньке летов на всю катушку. Застрелили его, бедолагу, при попытке к бегству.