Крокозябры (сборник)
Шрифт:
XX век повторил эту давно пройденную историю — в России и Германии. Отсветы сталинско-гитлеровских костров можно было наблюдать повсюду. «Мы собственными ушами слышали, как Зиновьев и Каменев признавались в совершении тягчайших преступлений! — восклицал главный редактор газеты „Юманите“ Поль Вайян-Кутюрье. — Как вы думаете, стали бы эти люди признаваться, будь они невиновными?» В период инквизиции казнимые тоже признавались, что ведьмы и вредители, и толпа осуждала их горячо.
Сегодня кажется странным: разве можно было не понимать, что шли на расстрел и тлели в лагерях не шпионы и даже не враги советской власти (их было ничтожно мало), а свои — соратники, конкуренты, опасно яркие, опасно пламенные? К концу тридцатых «своих» не осталось ни для кого: доносили друг на друга друзья, дети, отцы, братья и сестры, от приговоренных жен и мужей открещивались как от чумных (жен декабристов, как и самих декабристов, извел еще Ленин). Но потребность в близости, любви, доверии никуда не делась. Так и стал единственным для всех близким и родным товарищ Сталин. В Германии — рейхсфюрер Гитлер. В Италии — дуче Муссолини.
Советским людям война — не просто Вторая мировая, а Великая Отечественная — помогла. Они смогли почувствовать себя людьми: братьями и сестрами, близкими и любимыми, сплоченными против общего для всех врага. Они не рвали друг у друга из рук лакомые куски, не перегрызали друг другу глотки просто за право жить на свете. Они теряли близких, как и в годы террора, но теряли достойно — вытаскивая на себе из огня, отдавая последний кусок хлеба, оплакивая.
В 2005-м я живу домом и путешествиями — мне не социально. Из гражданственных чувств — одно бессилие. Взрывы не предотвратить, коррупцию не остановить, протесты звучат как бульканье в болоте, размышления приводят к выводу, что мы обречены на ту историю, которую сочиняло не одно поколение предков, и никакая пластическая операция, она же оранжевая революция, не переменит участи. Сил обычно придает вера в чудо, в неожиданное сверхчеловеческое вмешательство, но чудеса стали сплошь поддельными, как сумки Vuitton, и кроме как на себя, надеяться не на кого. Огнепоклонники превратились в нарциссов.
Марк Виллемс, как мотылек, летел на огонь, а вмерз в лед, в сибирские лагеря, где провел тридцать лет и умер в 1968 году. Ни Хрущев, ни Брежнев его не освободили. Может, просто некому было за него попросить?
Глава семнадцатая
Высшие силы
Цифру 13, которую я носила на шее, унесла река. Пока я купалась, цепочка слетела, и я не собиралась больше нацеплять на себя какие-то амулеты. Барельеф дьявола, висевший у изголовья, тоже давно сгинул. Я вспомнила об этих подростковых игрушках, когда из нехорошей квартиры исчезли проститутки и зеленоглазый сочинитель корон поливал елеем, или, что то же, лелеял мою истерзанную душу. Сплошное бесовство ведь творилось в моей жизни! Сил было с избытком, но они разрушали все на своем пути, и у меня возникло чувство, что силами меня снабжает дьявол. Я вообще-то не верила в дьявола как персонажа — просто стала различать два разных источника энергии. Один — молния, жесткий, будто под давлением направленный луч. Питаясь от него, я чувствовала власть над миром — поползновений власть эту применить, правда, не возникало. Это было самодостаточное ощущение. Другой источник походил на рассеянный свет, энергия поступала из него вяло, нужно было делать усилие, как растение напрягает корни, чтобы добыть воду из глубин земли. Если один свет лихорадил и обугливал, другой — обволакивал и утишал.
Я приняла решение отказаться от «бесовской» силы. Решение — не более чем направление ума, реальная жизнь текла по своему, уже проторенному руслу. Тем не менее решение это возымело немедленные последствия. Мне приснился сон. Будто еду я на электричке, за окном темно, и вдруг в темноте возникает ярко-синий свет, который двигается вместе с поездом и обращается ко мне. «Ты не веришь в Меня, и напрасно», — говорит свет, и ясно, Кто ко мне обращается. Когда я проснулась, сон оставался отчетливым, эхо его продолжало со мной жить. Потом в руки попала маленькая черная книжица — Новый Завет. Я стала читать, даже не предполагая, что рассказанное в ней столь меня поразит. Все же — атеистическое воспитание. Мама скажет мне вскоре с укором: «Твоя бабушка боролась с Законом Божьим, а ты…» А я нашла в четырех Евангелиях такое созвучие своим ощущениям, мыслям, такие пространства передо мной открылись, что я читала еще и еще, потом достала тетрадь и стала переписывать. Ни за чем, просто потребность возникла — написать своей рукой. Поехали мы с сочинителем корон на Черное море, я лежала на песке, смотрела на звезды, вспоминая евангельскую историю, и плакала — от переполнения чувств. Кое-что в корпусе текстов Нового Завета показалось неправдой, еще кое-что осталось непонятным. Я ограничила его для себя воспоминаниями Матфея, Луки, Марка, Иоанна и видением Иоанна — непонятным, но завораживающим. «Деяния Апостолов» и тексты, связующие учение Иисуса с церквями (Церквами), не вызвали во мне никакого отклика.
Поехала в Питер — на улице подошел незнакомец и подарил старинный бронзовый складень. «Думаю, вам это пригодится», — сказал он мне, и я приняла с благодарностью. Незнакомец был похож на отшельника, сегодня сказали бы — на бомжа. Но сегодня и Библия есть в доме у каждого, хотя немногие поклонники православного культа ее читали или запомнили. По крайней мере ссылки на Евангелие, которые вспоминают к случаю, не имеют ничего общего с текстом. Тогда я знала его наизусть, и мне не терпелось поближе познакомиться с Высшими Силами.
Прошло года три — я сдружилась с девушкой, армянкой, и она подарила мне крестик, григорианский, из Армении, я стала его носить. Серебряный, довольно большой, с распятием. Сама покупать крестик я бы не стала, но раз подарили — надела. Крестик я восприняла как подарок Высших Сил, переданный через чьи-то руки. Почему я так абстрактно выражаюсь — Высшие Силы? Потому что ничего доподлинно о них не знаю, и если Они считают, что достаточно чувствовать Их присутствие и разве что верить на слово — Моисею и прочим авторам Священного Писания, — то я так и поступаю. Чувствую и верю. Только верю уж всем космогониям и теологиям мира. Спасибо богу Ра (а уж столько египетских сюжетов перекочевали в евангельский — современный теолог и священник Логари
Пужол даже отрекся от христианства из-за этого), спасибо Зевсу и Будде. Главное, что наказывала бабушка моей маме, — чтоб я получила хорошее образование. Мама почти насильно заставила меня сдавать экзамены на филфак МГУ. И действительно, образование помогает — не столько узнать истину, сколько меньше заблуждаться. Я не могу очутиться в одном измерении с Высшими Силами, потому они и Высшие, но различаю при этом свою принадлежность к отсеку, называемому европейской цивилизацией, которым заведует, в нашей терминологии, Иисус Христос.С этим постепенно вызревшим знанием и со своим крестиком, который стал привычной частью тела, я и приехала в Париж. Странно получилось: я побывала уже во многих странах, полгода провела в США и полтора года как жила в Мюнхене, а в Париж почему-то не звали. Несмотря на детство и юность, посвященные французскому языку и литературе, несмотря на наличие скромных публикаций во Франции. Видимо, не созрело. В Мюнхене я работала на радио «Свобода», продолжая начатую еще в Москве борьбу с коммунизмом, казавшимся мне тогда единственным российским злом. И США, в качестве антиСССР, готовы были греть меня на своей широкой груди. Бывшие «сосиски сраные» тоже радовались нашей общей победе. В Будапеште я даже фильм документальный сподобилась сделать: «Вокруг Кремля», про перестройку, от первой эйфории до похорон Сахарова, когда, кроме голода, гражданских войн по советской периферии и угрозы военного переворота, висевшей в воздухе, ничего не осталось. Фильм я делала из съемок стрингеров, которые снабдили меня в Венгрию своими видеокассетами; теперь бесплатно никто бы ничего не дал, а тогда было общее дело — светлое будущее.
В Праге я встречалась с бывшими бабушкиными аспирантами, они уже сами были бабушками и дедушками. Ярослава, Квета, Карел, Зденек — они помнили меня младенцем, и я помню, как радовалась в детстве их приездам. После 1968 года они, конечно, уже не приезжали. Квета назначила мне свидание в пражском кафе — оказалось, это было то самое кафе, где собирались деятели пражской весны, с Гавелом во главе. Я пришла чуть раньше, хотела пройти за столик, но официант, к которому я обратилась по-русски, попросил меня уйти. Я удивилась — в других местах только рады были получить дойчемарки, сразу спрашивали: чем платите? Прага тогда окунулась в полосу нищеты. Пришла Квета, объяснила официанту, что я — «своя», а мне объяснила, почему в этом кафе русских не жалуют. Шел 1992 год. Я приехала в Прагу из Мюнхена, в котором изнывала — от того, что радиостанция походила на банку с пауками, а я представляла себе «Свободу» как коллектив богатырей-единомышленников, от того, что город маленький, а я привыкла к большому, от немецкого орднунга, от того, что запуталась в своих любовных похождениях — увлечения были краткими, разочаровывающими, но без них мучила депрессия. И тут на радио приходит факс на мое имя: приглашают участвовать в фестивале российского — в данном случае, перестроечного — искусства в Нанте.
Там собралась куча народу: художники, музыканты, писатели, критики, почти все — мои приятели и единомышленники. Вторая половина восьмидесятых была триумфом и единением нового поколения, которое не зря в недавний еще мрачный советский период называли «потерянным»: оно оказалось слабеньким, в XXI веке на авансцене по-прежнему шестидесятники, прибавились же к ним деятели новой, коммерческой волны. Многие не дожили до тридцати или сорока — умерли от редких болезней, покончили с собой, оставшиеся скисли, растерялись, ушли в другие сферы, вернулись в подполье, эмигрировали. Поколение рассосалось, действующие персонажи выстояли в одиночку или куда-то прислонились. Народ остался тем же, он по-прежнему любит Кобзона с Пугачевой, юмористов и детективы.
В Нанте мне свезло: предложили контракт на книжку, участие в других фестивалях, я познакомилась с переводчицей, выбранной для меня издателем, Кристиной. Третья армянка в моей жизни. Можно было бы не обратить внимания, но все три (первая еще в школе) прилетали как ангелы в периоды, когда нервы мои спутывались в колтун. Первый ангел приземлился рядом со мной в актовом зале школы. Я была какая-то дерганая от бесконечных конфликтов с мамой. Мама внезапно взрывалась, меня накрывали осколки, состоявшие из сгустков ярости и всяких ужасных слов, я сжималась, не просто чувствуя, что меня не любят, а что жизнь, в которой я было расположилась, — не про меня. Как раненый зверь, я зализывала раны и искала внутри себя другую жизнь, из которой меня нельзя было бы изгнать. Тут мама встречала меня сияющей улыбкой, просила прощения и уверяла, что больше это никогда не повторится. Что все это из-за кого-то (всегда это были разные персонажи), кто нарочно хотел вбить клин между мной и ею. И добавляла: «Ты не знаешь, какая у меня тяжелая жизнь».
Мания заговоров владела мамой всегда, но со временем мелкие мимолетные мании отяжелели и заполонили весь ее мозг. Она и с отчимом моим развелась из-за этого, решив однажды, что он хочет ее убить. Из-за чего? Ясное дело, из-за квартиры. Может, в другой стране никто и не понял бы, что значит булгаковское «…обыкновенные люди… квартирный вопрос только испортил их…», а в России эта фраза — афоризм. Здесь было другое, под «квартирный вопрос» маскировалась болезнь, о которой мама еще не знала. Догадывалась, что что-то не то, требовала укладывать ее в больницы, предъявляя врачам собственные диагнозы — из того, что слышала. Она говорила: у меня инсульт. Или — аневризма мозга. А врачи вызывали психиатра, что бесило ее больше, чем что бы то ни было. Если я предлагала ей, по совету врачей, выпить тазепам, когда она не могла спать или грозилась выйти в окно, она тут же переходила в атаку: «Ты считаешь меня сумасшедшей? Ты предлагаешь мне пить таблетки для психов?» Чудившиеся ей или действительные намеки на душевную болезнь были самым страшным оскорблением, которое ей можно было нанести.