Куда пропали снегири?
Шрифт:
Ира смотрела сквозь слёзы на Костю, на его такое дорогое лицо, щуплую фигурку подростка. Он был в фартуке, готовил ужин. Она вытерла слёзы:
– Я тебя, Костя, очень люблю.
– И я тебя, - Костя улыбнулся своей знакомой извиняющейся улыбкой.
– Ты устала, хочешь, я буду ездить к Антонине?
Она опять заплакала. Решила: в следующую субботу скажу Андрею всё. Не могу больше, совесть сжигает всё внутри. И перед Костей виновата, и перед Антониной, и перед маленькой Иришкой.
Перед всеми виновата. Вот сейчас, вот засвистит чайник на плите...
– Андрей... Прости, Андрей.
Три недели она никуда не ездила. Потом не выдержала, позвонила ему в больницу. Густой, чуть хрипловатый голос:
– Доктор Круглов
Помолчала. Положила трубку. Потом они ещё раз встретились в Москве. Дома у него было нельзя, он жил с матерью и взрослым сыном. Повидались в небольшом кафе, и Ира ещё раз сказала - всё! Потом собрала две тяжёлые сумки и поехала к Антонине. Рассказала ей всё. И плакала, и просила - прости! Антонина растерянно смотрела на неё и повторяла:
– Я разве не понимаю? Успокойся... Всё бывает в жизни.
Потом этот юбилей.
– Вспоминаю, как хотела тебя вовлечь в своё враньё. С тобой на дачу к какой-то Лене. Ты отказалась, а я злилась, потом вспомнила про Антонину, надо было что-то придумывать. Ты прости. Сегодня у меня юбилей, а Андрея нет со мной. Мне очень, очень его не хватает. Но пришёл бы сейчас, обнял бы, я бы всё равно сказала - нет. Не могу через себя перешагнуть, не могу оставить своего самого чистого, самого лучшего моего Костю. Не будет у нас жизни с Андреем, сгорю от стыда и собственного предательства. А Андрея люблю. Запуталась.
Что я могла сказать ей тогда? Только то, что серьёзные решения в жизни даются только так - муками. Что Костя, её Костя редкий человек и предать его - действительно не видеть счастья. Что Иришка маленькая не перенесёт её предательства, потому что уверена: её родители очень любят друг друга и её. Ей остаётся только самое тяжёлое - зажать в себе свои чувства ради ближних, перед которыми она в долгу неоплатном. Долг - это не пустяки. Долг - это то, чем может она сейчас искупить свой грех перед теми, кто даже не мыслит её предательства. А потом посмотрела на Ирину. Сидит передо мной мудрая женщина, которой её мудрость далась так непросто и так болезненно. Зачем напоминать ей о прописных истинах? Сама всё знает. «Вот, - говорит, - будет лето, уедем с Иришкой к Антонине. А Костя будет за снабженца, продукты подвезёт, навестит». Они всё так хорошо придумали. Хотя, конечно, не раз ещё вспомнит она хрипловатый голос любимого человека, его дом с весёлой печкой, причудливые узоры на замёрзшем стекле, его сильные руки... И не раз сердце зайдётся в мучительном томлении, и не раз подступит к горлу комок - горький, отчаянный. Она сама всё понимает. Ни к чему ей мои слова.
Мы вздрогнули. Громким посвистом ворвался в нашу тихую беседу вскипевший чайник...
ГОРЬКИЙ МЁД С ЗАБЫТОЙ ПАСЕКИ
Дорога на озеро Рица петляла среди нависающих скал. Иногда казалось, они стоят сплошной стеной и мы на всём ходу можем влепиться в серый гранит. Но в последний момент машина ныряла в узкую расщелину, солнце мгновенно пряталось за горами, а потом опять выныривало, как только выныривали из расщелины мы. Было весело и беззаботно. Рица, как сказка, читанная, но позабытая слегка, каждым новым вывертом на горной дороге напоминала о себе, приближала. Я вертела головой, пытаясь ухватить побольше этой торжествующей, ликующей красоты кавказского лета, и, наверное, поэтому не заметила тот дом.
– Смотри, - водитель, мой давний знакомый Зосим, махнул рукой в сторону ущелья, - видишь тот дом наверху?
Нет, не успела. Проскочили. Мне вообще трудно различать детали в горном пейзаже, кажется, всё одинаково величественно и прекрасно. А домик?
– Что в нём такого особенного, Зосим?
Зосим не сразу ответил. Он всегда так: подумает, взвесит. Отмолчался, сказал:
– Там старик живёт. Давидом зовут. Давно уже. Сына один растил. Такой был красавец, слушай...
Убили.Замолчал Зосим... Крутанул руль в очередную расщелину. Я уже не спрашивала, знала: захочет - расскажет. А если уж не захочет, не заставит никто.
Я была права: рассказал...
...Последний раз латал он этот сапог. Кожа ещё хорошая, выделанная на совесть, но сколько можно латать, люди старятся, а сапогам, что же, всегда браво скрипеть и поблёскивать? Послужили, послужили они старому Давиду. Но для двора ещё сойдут, вот прихватит сейчас суровой ниткой голенище, прошьёт для верности задник. Правда, темновато уже становится. А Беслана всё нет. В Пицунду приехали отдыхать его армейские друзья, встреча у них сегодня. Молодое дело. Давид отложил в сторону сапог, аккуратно смотал оставшуюся нитку, иголку предусмотрительно воткнул в толстый клубок. Откинулся, прислонился спиной к стене летней маленькой кухни. Инжир нависал над ним пышной кроной, разлапистые его листы теперь уж совсем не пропускали света. Было темно, душновато. К дождю?
Давид сразу и не понял, что это стук копыт. Первая мысль - начался дождь, крупные тяжёлые капли громко застучали по высохшей земле. Всадник ворвался во двор на всём скаку, обдав Давида пылью, жаром, беспокойством:
– Отец, за мной гонятся, выручай, отец!
Лица он не видел, стемнело. А вот глаза... Они требовали, умоляли, они сверкали горячечным блеском:
– Выручай, отец!
Давид метнулся в дом, потом к сараю, потом зачем-то схватил недошитый сапог, отбросил его в сторону, будто мешал он ему. Наконец сообразил: подставил лестницу к стене дома - полезай на чердак, скорее... Мужчина стрелой влетел в чёрный проём. Давид прикрыл дверцу, но замок вешать не стал: так меньше внимания. Убрал лестницу. Потом взял под уздцы взмыленного жеребца, отвёл в сарай. Только управился - вот она, погоня. Влетели во двор трое, наперебой заговорили:
– Дед, не видел на коне... молодого?
– Мерзавца догоняем, отец.
– Куда дорога идёт?
Запыхались. Давид молча налил им по стакану вина. Пока они жадными глотками пили, стоял рядом, ждал пустых стаканов. Предложил отдохнуть.
– Какой отдых, отец? На празднике в Татарском ущелье один мерзавец человека убил. Вроде по этой дороге поскакал. Не видел?
– Я, сынки, на улице с первым петухами. Ночь уже, а я домой не заходил. Не видел.
– Ну прости, некогда нам!
Ночь в одночасье слизала их. Некоторое время стук копыт глухо ещё отдавался под инжиром, но потом он затих. Давид подставил лестницу, положил на тарелку ломоть хлеба, несколько крупных помидоров, кусок сыра, налил в кружку вина и осторожно, боясь пролить, стал подниматься к чердачной двери.
– Спасибо, отец! Век не забуду твоей милости.
– Поешь. Сиди пока, вдруг вернутся...
Похоже, что и возвращаются. Правда, не так скоро, голоса на дороге то затихали, то опять разбавляли тишину какими-то странными протяжными звуками. Только возле самых ворот Давид понял, что это плач. Узнал и плачущего. Его знакомый когда-то земляк, а теперь бармен в приморском кафе. Зачем он здесь, почему плачет? В темноте разглядел ещё несколько человек, молчаливо обступивших подводу. Разглядел и подводу. Больше ничего не хотел разглядывать. Он шагнул в темноту, как в пропасть, схватился слабеющей рукой за колесо и выдохнул одно лишь слово:
– Сынок...
– Беда, беда в твой дом пришла, принимай сына, -запричитал земляк.
– Сколько лет не виделись, Давид, но беда привела меня, весть принёс тебе страшную.
На подводе лицом к звёздам лежал молодой Беслан.
– Убили твоего мальчика!
Давида бережно взяли под руки два крепких паренька, усадили под инжир, накапали чего-то сердечного. Тёплые слёзы лились из старческих Давидовых глаз. Он плакал беззвучно, без причитаний, и от этой тишины двор наполнился какой-то особой жутью. Люди постояли в темноте, повздыхали, посокрушались, уехали. Остались два друга Беслана. Те самые, армейские: