Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета
Шрифт:
Генри хочет освободиться от «толков», хочет разорвать родовые связи, «отгородиться от кокосовой пальмы рода» [93] , как говорит другой беккетовский персонаж, но его жена и дочь продолжают удерживать его на этой «бедной старой нищенке Земле» ( Уотт,47). Не случайно, что «Зола» — пьеса радио-фоническая: ее персонажи не имеют тела и существуют лишь в виде голосов, доносящихся из «мертвой пустоты» (см. стихотворение Хармса «Что делать нам?»). Эта пустота говорит [94] , и ее безостановочный дискурс удерживает героя в ловушке бытия.
93
Beckett S. Merrier et Camier. Paris: Minuit, 1970. P. 141 (этот роман написан в 1946 году). Эпитеты, которыми в романе награждаются женщины («воронка», «овраге»), вполне в духе того сексуального символизма, который свойственен и Хармсу, и Беккету. По словам Сартра, «непристойность женского полового органа является непристойностью всякой зияющейвещи; это — зов бытия,как, впрочем, все отверстия; в себе женщина призывает чужое тело, которое должно ее преобразовать в полноту бытия посредством проникновения и растворения. И, наоборот, женщина чувствует свое положение как призыв и именно потому, что она „продырявлена“. В этом истинное происхождение адлеровского комплекса. Вне всякого сомнения, женский половой орган является ртом, и ртом прожорливым, который глотает пенис, что хорошо может подвести к идее кастрации; любовный акт является кастрацией мужчины; но прежде всего женский половой орган является дырой» (Сартр Ж.-П. Бытие и ничто: Опыт феноменологической онтологии / Пер. В. И. Колядко. М., 2000. С. 615).
94
Ср. у Маркса Бланшо: «Это похоже на речь: что-то говорит
Странность этой речи в том, что она как будто бы нечто говорит, тогда как на самом деле, быть может, не говорит вовсе ничего. <…> Писатель — это тот, кто заставляет эту речь замолчать, а художественное произведение, для того, кто умеет в него проникнуть, — это местопребывание молчания, высокая стена, возведенная против этой говорящей безмерности, которая обращается к нам, нас же самих от себя отвращая» (Blanchot М. Mort du dernier 'ecrivain // Blanchot M. Le livre `a venir. Paris: Gallimard, 1959. P. 297–298).
Нет, надо найти что-то другое, — говорит герой «Никчемных текстов», — более ясную причину, чтобы это прекратилось, другое слово, более ясное понятие, чтобы превратить его в отрицание, новое «нет», отменяющее все другие, все эти старые «нет», которые засунули меня сюда, на дно этого несуществующего места, которое является лишь сроком бесконечного часа и называется «здесь», и на дно этого несуществующего существа, которое называется «я», и этого невозможного голоса, все эти старые «нет», которые качаются в темноте как пожарная лестница, да, новое «нет», которое говорится лишь раз, которое открывает свой рот и жадно пьет меня, сотканного из мрака и болтовни, в том отсутствии, которое не так тщетно, как отсутствие существования [95] .
95
Beckett S. Textes pour rien P. 194–195.
5. Значенье моря
Существование — это отсутствие, но отсутствие ложное, отсутствие истинного «я», достижение которого выступает необходимым условием приближения смерти, смерти как настоящего отсутствия, настоящего, «длящегося» молчания, которое так страстно призывает Безымянный. Новое «нет», отменяющее все другие, можно сказать лишь один раз; но чтобы вести к молчанию, оно должно обладать таким качеством, как «сухость»:
Я хочу слышать сухие, резкие звуки! Сухие! — восклицает Генри. — Вот так! (
96
Я пользуюсь здесь французской версией «Золы», поскольку русский перевод не передает всей важности понятия «сухости», «резкости» (Beckett S. Cendres // Beckett S. La derniure bande suivi de Cendres. Paris: Minuit, 1959. P. 59–60). Непонятно также, как крик «камень!» и «плеск» могут «разрастаться до предела», если Генри еще не бросил камень в море; см.: Театр,259.
«Сухие», «резкие» звуки ударяющихся друг о друга камней противостоят «мягкости», аморфности водной стихии; недаром Генри говорит о «засасывании». Звук моря не отпускает героя, обволакивая, засасывая, высасывая его. Винни из пьесы «Счастливые дни» употребляет то же слово, спрашивая своего мужа, нет ли у того ощущения, что его «засасывает» [97] . Само слово «смерть» должно быть твердо как камень; только при этом условии оно сможет «пробить» бесконечный дискурс бессознательного, напоминающий безбрежность морской глади.
97
Во французском тексте пьесы, та< же как и в «Золе», употребляется слово «sucer», «succion». Русский перевод опять же не дает четкого эквивалента.
Сегодня оно тихое, — говорит Генри о море, — но часто я его слышу даже дома или бродя по дорогам и начинаю говорить, ах, просто чтоб его заглушить, а никто ничего не замечает. (
Море, эта изначальная влага, humidum radicale, символизирует здесь то состояние первородного хаоса, которое предшествует зарождению времени [98] . «Я утратила понятие времени» [99] , — говорит Ада. Море-бессознательное не имеет границ, а значит, конца, поэтому смерть, как событие конкретное, реальное, невозможна. Так, исчезновение отца Генри, который, судя по всему, утопился в море, не является чем-то окончательным, ведь его сын слышит время от времени шорох его сабо по гальке [100] . Голоса Ады и Адочки также принадлежат сфере вневременного и внесознательного, где понятия жизни и смерти теряют свою определенность. Они приходят издалека [101] , но Генри слышит их хорошо, так как «мертвая пустота», откуда они доносятся, — это пустота его головы. Они подобны шуму моря, или шороху сабо по гальке [102] , или же, как говорит Владимир в «В ожидании Годо», шороху пепла. «Мы неистощимы», — утверждает он; «чтобы не слышать все эти мертвые голоса», — подхватывает Эстрагон. Эти голоса говорят хором, «им мало, что они жили», «им мало, что они умерли» ( Театр,83–84) [103] .
98
Ср. у Введенского в поэме «Значенье моря» (1930): «здравствуй бог универсальный / я стою немного сальный / волю память и весло / слава небу унесло» ( Чинари—1, 410).
99
Beckett S. La derni`ere bande suivi de Cendres. P. 61. В русском переводе стоит совершенно бесцветное «Я сбилась со счета» ( Театр, 260).
100
«Sabots», о которых говорится в тексте, означают не только копыта лошадей, но и деревянные башмаки сабо, отца Генри. См. далее реплику Генри: «Вот бы подковать стальными подковами этого вернувшегося из царства мертвых десятитонного мамонта, и пусть он разнесет весь мир на куски!» (Beckett S. La derni`ere bande suivi de Cendres. P. 39). По-видимому, Генри имеет в виду отца.
101
См. авторскую ремарку: «Ада ( голо: в течение всего диалога доносится издалека) »(Ibid. Р. 48).
102
В 1937 году Беккет пишет в стихотворении «Дьепп»: «еще один последний отлив / мертвая галька / разворот потом шаги / к старым огням» («encore le dernier reflux / le galet mort / le demi-tour puis les pas / vers les vieilles lumi`eres» (Beckett S. Po`emes suivi de Mirlitonnades. P. 15).
103
Символика дерева, представляющего собой центр драматического пространства пьесы, отражает ту же амбивалентность архетипической женственности, которая получила такое яркое выражение в творчестве Беккета и Хармса. Согласно Эриху Нойману, дерево традиционно символизирует не только рождение, но и смерть (см.: Neumann Е. The Great Mother: An Analysis of the Archetype. London: Routledge & Kegan Paul, 1955. P. 50). Во втором акте «В ожидании Годо» прежде безжизненное дерево вновь покрывается листьями, что отсылает, скорее всего, к мифу о вечном возвращении.
В «Золе» символика моря — Великой Матери, начала всего живого — играет чрезвычайно важную роль [104] . Бросившись в море, отец Генри совершает то, что он должен был бы совершить еще до рождения сына: он разрывает путы рода и возвращается в лоно матери. Согласно Башляру, «из всех четырех стихий лишь вода может убаюкивать. Это баюкающая стихия. Такова особенность ее женской природы: она баюкает как мать» [105] . Да и отношение Ады к своему мужу напоминает скорее отношение матери, чем жены. Чрезвычайно характерна и поза отца Генри, которого Ада видит, вероятнее всего, перед тем, как он бросился в море:
104
Во французском языке слова «mer» и «m`ere» являются омофонами.
105
Bachelard G. L’eau et les r^eves. Essai sur I’imagination de la mati`ere. Paris: Jos'e Corti, 1978. P. 177.
Отец
встал и вышел, хлопнув дверью. Я ушла почти тут же, и я прошла мимо него. Он меня не видел. Он сидел на камне и смотрел на море. Не могу забыть его позу. И ничего ведь особенного. Ты тоже иногда так сидел. Может, именно в неподвижности этой все дело, он будто обратился в камень. Так я и не смогла разобраться.Когда отец Генри бросается со скалы, его тело, подобно камню, должно пробить однородную массу моря, другими словами, преодолеть затягивающую силу бессознательного. Но стремится он, в отличие от Хармса, не к состоянию просветления, а к состоянию абсолютной пустоты, несуществования. «Я беру зеркало, — говорит Винни, — разбиваю его вдребезги о камень — (так и делает) — выбрасываю — (зашвыривает зеркало за спину) — а назавтра оно снова в сумке, целехонькое, и снова помогает мне продержаться день. (Пауза.)Нет, тут ничего не поделаешь. (Пауза.)Ведь это просто чудо что такое, просто… (пресекающимся голосом, голова опущена)чудо… а не вещи» ( Театр,285–286). Похоже, что невозможность разбить зеркало отражает неразрушимость бытия-в-себе Винни, физическое состояние которой, не переставая ухудшаться, не приводит тем не менее к окончательному растворению в небытии [106] . Чудо смерти превращается в чудо самовоспроизводства феноменального мира. Море тоже неразрушимо; бросок камня вызывает лишь легкое волнение на его поверхности. «Это ведь только на поверхности так, — говорит Ада. — Внизу — тишина, как в могиле. Ни звука. Весь день, всю ночь ни звука» ( Театр,260). Самоубийство отца Генри, по сути, не нарушает спокойствия глубинных пластов бытия-в-себе; так разрушается сама оппозиция «жизнь — смерть». Боултон, герой истории, которую рассказывает Генри, и, вероятно, не кто иной, как его отец, уже живет в мире, лишенном звуков и движения: «Огонь погас, и мороз трещит, и мир весь белый, какая скорбь, ни звука» [107] . Генри, как и Боултон, как Крэпп, как множество других беккетовских персонажей, остается наедине со своими мертвыми голосами; «полночь миновала, — свидетельствует Крэпп. — Никогда я не слышал такой тишины. На земле будто вымерло все» ( Театр,222) [108] .
106
Мистер Руни в радиопьесе «Про всех падающих» (1956) говорит своей жене: «Хорошо! Когда мне было хорошо? В день, когда тыпознакомилась со мной, мне велели лежать. В тот день, когда тыпредложила мне руку, от меня отказались врачи. Ты это знала, ведь правда? В ту ночь, когда тывышла за меня замуж, меня унесли на носилках. Думаю, это-то ты не забыла? (Пауза.)Нет, нельзя сказать, что мне хорошо. Но мне и не хуже. Мне даже лучше. Потеря зрения меня сильно приободрила. Лишись я еще слуха и речи, я, возможно, проскрипел бы до ста. А может, я уже и проскрипел. (Пауза.)Мне сегодня стукнуло сто? (Пауза.)Мне сто лет, Мэдди?» (Beckett S. Tous ceux qui tombent. Paris: Minuit, 1957. P. 58; курсив мой.). В оригинале подчеркивается, с помощью употребления местоимения «ты», что активная роль принадлежала именно миссис Руни. В русском переводе «ты» заменено на «мы», что извращает весь смысл фразы (см.: Театр, 203).
107
Beckett S. La derni`ere bande suivi de Cendres. P. 69. В русском переводе слово «d'etresse» переведено как «беда», что, на мой взгляд, не совсем точно.
108
В «Золе» встреча Боултона и Холлоуэя тоже происходит за полночь. Еще одна характерная деталь — Холлоуэй должен отправиться на операцию по удалению матки.
Символика моря неразрывно связана у Беккета с сексуальной проблематикой; в этом убеждает следующий диалог между Генри и Адой:
Генри. <…> Ямка еще сохранилась, с тех незапамятных времен. (
Ада. Ямка? В земле полно ямок.
Генри. Та самая, где мы наконец-то впервые сделали это.
Ада. A-а, вроде вспомнила. (
Генри. Нет, не так. Я-то вижу. (
109
Beckett S. La derni`ere bande suivi de Cendres. P. 61.
Ямка, о которой идет речь, это то место, где Генри и Ада впервые вступили в половые сношения, но это также и символическое обозначение влагалища. Радость Генри оттого, что ямка постепенно выравнивается, связана с облегчением, которое он испытывает при мысли, что сексуальность разрушается, выравнивается понемногу. Однако внешнее, физическое выравнивание не означает окончательного исчезновения; сексуальность сохраняется за счет тех полумертвых-полуживых голосов, которые продолжают мучать героя. Ямка исчезает, но ее исчезновение не способно нарушить гомогенность бытия аморфного, разлитого. Не случайно единственный звук в этом молчаливом мире — это шум моря:
Генри. <…> Ничего, весь день ничего. (
6. Новая Анатомия [110]
Если принять во внимание, что бессознательное — это черная вневременная дыра, в которой уничтожается линейность времени, то происходящие с беккетовским героем метаморфозы вряд ли покажутся странными. Так, нейтрализация «идентичности» персонажа влечет за собой нарушение парадигмы отец — сын и мать — жена. У Беккета сын чувствует себя своим собственным отцом: «Да, я был моим отцом и моим сыном» [111] , — утверждает безымянный персонаж «Никчемных текстов». В пьесе «Эндшпиль» доминирует и отдает приказы Хамм, сын Нелла, но нерушимость его власти ни в коем случае не объясняется простой передачей отцовской власти от старого и немощного отца к молодому и сильному сыну; в этом случае такая передача свидетельствовала бы о некой последовательности, о прогрессии, которая давала бы надежду на достижение конца, смерти. В действительности само физическое обличье персонажей подвергает сомнению такую возможность: герои, будучи представителями трех поколений, одинаково стары и немощны, так что невозможно даже определить их возраст. Их существование стабилизировалось на границе между жизнью и смертью, бытием и небытием. «Это очень неопределенно — жизнь и смерть», — говорит Мэлон ( Мэлон,248). Иногда они ведут себя как дети, нуждающиеся в помощи; иногда — как облеченные властью взрослые [112] . В принципе подобное смешение детства и старости отражает вечное возвращение бытия к своим истокам, его замкнутость на самом себе: ребенок уже родится с «оскалом мертвеца» [113] .
110
Так называется хармсовский текст 1935 года.
111
Beckett S. Nouvelles et Textes pour rien. P. 121.
112
Нагг клянчит у своего сына Хамма кашу, Хамм, в свою очередь, играет плюшевой собачкой, Клов, который является приемным сыном Хамма, выполняет все его приказы. Но в то же время Нагг напоминает Хамму, что он его отец, Клов наносит ему же сильный удар по голове и т. д.
113
Beckett S. Solo // Beckett S. Catastrophe et autres dramaticules. Paris: Minuit, 1986. P. 30. «Его рождение было его смертью, — говорит безымянный „чтец“ о ком-то, кто лежит на еле видимом в тусклом свете лампы ложе. — С тех пор оскал мертвеца. В колыбели и в раннем детстве. В утробе первое фиаско. Во время первых неверных шагов. От мамы к няне и обратно. Эти путешествия. Уже тогда между Сциллой и Харибдой. И так далее. Оскал навеки. От похорон к похоронам. До настоящего момента. До этой ночи» (Ibid.).
Для Хармса между ребенком и стариком также нет принципиальной разницы: «<…> дети — это, в лучшем случае, жестокие и капризные старички», — утверждает Хармс в тексте «Статья» ( Чинари—2,402). Дети и старики часто появляются вместе, как, например, в рассказе «Я поднял пыль…» (1939):
Я поднял пыль. Дети бежали за мной и рвали на себе одежду. Старики и старухи падали с крыш. Я свистел, я громыхал, я лязгал зубами и стучал железной палкой. Рваные дети мчались за мной и, не поспевая, ломали в страшной спешке свои тонкие ноги. Старики и старухи скакали вокруг меня. Я несся вперед! Грязные рахитичные дети, похожие на грибы поганки, путались под моими ногами. Мне было трудно бежать. Я поминутно спотыкался и раз даже чуть не упал в мягкую кашу из барахтающихся на земле стариков и старух. Я прыгнул, оборвал нескольким поганкам головы и наступил ногой на живот худой старухи, которая при этом громко хрустнула и тихо произнесла: «Замучили».