Лабораторные условия
Шрифт:
Вечером, как всегда, Рико закончит возню на кухне и с ворчанием понесет уже почти что остывшую (Ковальски не мог есть горячего, обжигался) порцию в лабораторию, под веселые комментарии командира. Будет сердито колотить пудовым кулаком в обшитую металлом дверь и недовольным рычанием требовать впустить его, а когда добьется своего – войдет, захлопывая ее за собой, и из лаборатории немедленно донесется его ворчание и неразборчивый голос лейтенанта, потом возня, а после все стихнет. Отделенный от прочего мира надежной дверью, Ковальски неловко пригнет голову, добираясь чуть влажными, прохладными губами до грубого шрама, перечеркивающего лицо подрывника, и Рико благодарно замрет, прижмуриваясь, наслаждаясь нежным прикосновением к месту, которое даже своим видом могло вызвать только отторжение. И на этом все действия, продиктованные так называемым «рассудочным суждением», для них закончатся. И это будет так,
========== Часть 4 ==========
Так и было. Какое-то время. То самое, пока в их мирную идиллию (если только полувоенный образ жизни можно так охарактеризовать) не включился новый элемент. Не то, чтобы они скрывали: как уже говорилось выше, скрывать что-либо у Рико получалось довольно неуклюже. Просто так уж повелось, что всем происходящим за толстой бронированной дверью лаборатории не принято было слишком уж интересоваться. Это поле деятельности лейтенанта, вот пускай он там и резвится. Ковальски укрывался тут как змея в норе, когда желал побыть один, а посетители переступали порог по большей части тогда, когда им нужен был медик. То есть практически после каждого задания. Они вваливались всей оравой и умудрялись втроем устроить столпотворение. Шкипер все норовил убедить окружающих что «это не рана, это царапина», Прапор причитал над в который раз разбитыми коленками (ему, бедняге, часто доставалось больше, казалось бы, положенного, больно уж капилляры близко подходили к поверхности), а Рико азартно совал во все нос. С ним приходилось тяжелее всего: с его специализацией самыми частыми повреждениями были ожоги. А высиживать (а то и вылеживать) под компрессами ему было невыносимо скучно. Ковальски устраивался играть с подрывником в карты, и бывало, к этим незамысловатым посиделкам присоединялись прочие товарищи по отряду, а в итоге лазарет превращался в филиал «казино-рояль» прямиком из Монте-Карло - а они знали, о чем говорили, так как однажды разнесли одно такое в щепки, а точнее, в мраморную крошку. После полуночи Прапор бывал в приказном порядке спроважен на боковую («Потому что я так сказал» (с) Шкипер), а на столе откуда-то мистическим образом появлялась бутылка чего-то градусного. Они не то чтобы пили – надираться до радужных лунорогов здесь не приветствовалось – но выпивали. Это происходило рано или поздно, потому что нервная система все же не железная. Ковальски по этому поводу однажды прочел лекцию Прапору, оставшемуся недовольным за изгнание из общего круга.
– Мне же не десять!.. – воскликнул тогда младший член отряда, и лицо его приняло по-настоящему обиженное выражение. – А вы ведете себя так, будто мне завтра к восьми в школу!
– Если не повезет, - буркнул лейтенант в ответ, - то тебе к двум ночи в обход по территории.
Но, видя, что собеседник настроен серьезно, вытер мокрые руки вафельным полотенцем (он мыл колбы после кое-какой химической экспертизы), бросил его на спинку стула и приблизился.
– Послушай, - со вздохом произнес Ковальски. – Ты что-нибудь знаешь о рекламном бизнесе?
– Ну… - Прапор, казалось, был сбит с толку. – Кое-что. Почему ты спрашиваешь?
– Как думаешь, отчего стремление принять алкоголь или предаться еще какой-нибудь вредной привычке, считается почти что нормальной, естественной реакцией организма? Я напомню тебе, что мы говорим о ядах, пусть и в малых дозах. Естественным подобное стремление быть попросту не может, однако, считается именно таковым. Так почему?
– Наверное… - Прапор почесал нос. – Наверное, из-за рекламы?
– Верно. Потому что производить и сбывать эти товары выгодно. На них держат спрос. Это не ты хочешь, это производитель хочет, чтобы ты хотел – прости за косноязычие. Но мы – не производитель. И мы – не хотим, Прапор. Мы за тебя отвечаем.
– Но Шкипер говорит…
– У Шкипера, как и у всех нас, нет детей, Прапор. И к тому идет, что и не будет. И для него ты вечно останешься кадетом с сопливым носом, который надо вытирать. Даже если ты дослужишься до фельдмаршала.
– Вот возьму и дослужусь, - фыркнул младший собеседник, складывая руки на груди. Было видно, что он уже не сердится, однако и не желает отступаться так просто. – Что ты тогда будешь делать?
– Буду работать под твоим началом, - невозмутимо отозвался Ковальски. – И надеюсь, ты станешь достойным преемником текущего командования. Авось к тому благословенному часу ты реконструируешь армию настолько, что отпадет потребность для таких, как мы, зарабатывать деньги на стороне полузаконными заказами частных лиц. Но пока этого не произошло, изволь слушать Шкипера.
– А вы-то?
– не дал сбить себя с толку младший собеседник.
– Вы сами? Вы же там торчите!..
– И пьем, -
кивнул лейтенант. – Но видит небо, парень, дай боже, чтобы тебе не пришлось делать то же самое и по схожим причинам… - Прапор снова открыл рот, чтобы возразить, но Ковальски твердо нацелился на результат и слова вставить ему не дал.– Ты хоть представляешь, сколько смертей видел Шкипер? Через что прошел Рико? У меня на руках люди умирали, Прапор. И.. – он на мгновение запнулся, вдруг поймав себя на том, что ему много чего есть порассказать, чего Прапору бы ведать не следовало. Ковальски не понаслышке знал, что означает быть прикованным к инвалидному креслу, или запертым в палату-одиночку. Шкипер мог много чего интересного вспомнить про кабинет, напичканный колюще-режущими предметами, в котором он привязан, а его противник - к слову, отнюдь не испытывающий к пленнику теплых чувств – нет. Что до Рико, то на его счет говорить с уверенностью не приходилось. Однако, наблюдая за ним, можно было делать интереснейшие выводы. Прожив с подрывником бок о бок несколько лет, лейтенант отметил, что у сослуживца перманентный «Ленинградский синдром». Он был в состоянии поесть при любом раскладе и никогда не перебирал харчами, однако предпочитал – если имел выбор – рыбу. Живую, что характерно. Ковальски это говорило лишь одно: Рико помотало в тех местах, где выбор между мясом и рыбой лучше делать в сторону последней, потому что человеческой рыбы не бывает. А то, что она еще жива, несомненный показатель свежести. Однако озвучивать это все для младшего члена команды определенно отдавало бесчеловечностью. Вместо этого он произнес:
– И все эти воспоминания – не то, с чем приятно жить, Прапор. Поэтому сделай одолжение. Не спорь.
И Прапор, что-то уловив в выражении его бледного лица, действительно не стал.
Он ходил с отрядом на миссии, и тоже мог бы сказать, что его жизнь не пончик в глазури, однако как-то ухитрился сохранить в себе потрясающую душевную чистоту и почти детскую наивность в вопросах человеческих поступков. Прапор почти никогда не думал ни о ком скверно, до последнего момента стараясь найти нечто хорошее. Шкипер, хоть и норовил «выбить эту дурь» из его головы, однако на деле все только словами и ограничивалось. Весь отряд знал, что он опекает младшего, стараясь не подводить его под удар там, где это может оказаться слишком серьезным.
Вопрос этот вслух никогда не подымался, как Прапор ни норовил – а все потому, что был обсужден раз и навсегда много лет назад, когда никаким Прапором еще и не пахло, да и Рико с ними не было. Вокруг, сколько хватало глаз, был серый, холодный, слежавшийся песок да камни, а невдалеке - километр, не больше – можно было рассмотреть горсть одинаковых палаток. Ковальски тогда видел их, практически не напрягая глаз: ему только еще предстояло обзавестись очками.
Шкипер, поджав одну ногу, устроился на валуне покрупнее и с каким-то остервенением правил на ремне нож. По его лицу отчетливо читалось, что у него есть что сказать, и это «что» - важное, однако он хранил молчание, а Ковальски не лез с расспросами. Чем он похвастать мог редко, так это инициативой, которая, как известно, наказуема.
В конце концов, все же покончив с ножом, Шкипер произнес, внезапно яростно и обращаясь, видимо, к песку под их сапогами:
– Ты понимаешь, что я могу послать тебя на смерть?
Ковальски пожал плечами. Смерть его не устраивала только невозможностью думать в привычном людям смысле этого слова, во всех иных ему было даже интересно, что же там дальше будет. Но Шкипер, кажется, толковал об ином.
– Может быть ситуация… Ты знаешь, одна из таких, откуда не выйти без жертв. У меня наметанный глаз, я такие вещи сразу могу вычислить. Хочешь командовать отрядом – должен это уметь, иначе все передохнут.
– Я все это знаю, - отозвался Ковальски, чтобы что-то сказать. Шкипер по прежнему на него не глядел, и, установись неловкое молчание, можно было бы решить, что оратора не слушали.
– Может быть так, - с усилием выговорил Шкипер, - что мне придется жертвовать именно тобой. И я скажу это остальным. Вслух. Ты услышишь.
– Я в курсе.
– Тебя это не трогает?
– Я представлял, куда иду. Я понимаю, зачем это делается. Ты хочешь услышать, не буду ли я винить тебя за это? Не буду.
– Что меня в тебе подбешивает, - поделился вдруг Шкипер личным, - так это то, что ты идешь на подобные шаги не потому, что чувствуешь желание, а потому, что так положено. Ты не думаешь о том, что спасаешь своих, а только что все в рамках нормы и тут без вариантов.
– Почему же «без», варианты это такая вещь, которая всегда имеется. Только они могут нам быть не по вкусу. Как и я тебе.
– Как и ты мне.
– Ты еще можешь выбрать кого-то другого, - Ковальски сделал жест в сторону палаток в отдалении, медленно тонущих в сумерках.