Льды уходят в океан
Шрифт:
Федот Гуляев, в том числе и последнюю, мать Захара. Одного из сыновей вышвырнул зимой из избы за то, что нашел в его кармане горсть махры, другого прогнал за непослушание.
И никто не перечил.
В двадцать восьмом году нежданно-негаданно в деревню на лыжах пришел «красный комиссар», как окрестили красивого парня комсомольца из краевого центра. Пришел посмотреть на житье-бытье таежных людей, поговорить с ними о том, о сем, понюхать, каким воздухом они дышат. Несмотря на холодище — дело было зимой, — на «красном комиссаре» кожанка, кожаные перчатки, на ногах вместо валенок бурки, обшитые желтой кожей.
Сняв лыжи, постучал парень
Остановился обескураженный комсомолец посреди улицы, снял перчатки, растер снегом руки. Попрыгал на одном месте, поколотил одну иззябшую ногу о другую. От Комлы потянуло ледяным ветром, поверху срывался иссиня-белый снег: начиналась поземка. И ночь скоро начнется. Может, с метелью. Вернуться в село, откуда вышел утром, — значит заночевать в тайге: до села добрых двадцать пять верст. Положеньице...
А из щелей меж ставен, приплюснув носы к заиндевелым стеклам, елозя по ним дремучими бородками, с ненавистью и со злорадством смотрели на парня мрачные кержаки. И не только смотрели.
В избе свояка Федота Гуляева:
— Гляди, гляди, пляшет. Комаринску. Топ-топ, топ-топ...
— Хи-хи-хи! Вот эт да! Веселитца комиссар. Даешь, Матвей, не жалей лаптей!
— Сопли, гля, вытират — мороз их выдавливат...
— Мороз вы-ыдавит. Не поглядит, што комиссар...
В избе свата Федота Гуляева:
— Бают люди, комиссары в свою веру всех хрестить будут...
— А кака вера у них? Они ж, бают, безбожники!
— Дура-а! У них бог, знашь, какой? Марксой называтца. И по учению их получатца так: человек произошел от червя и в червя должен возратица. В насекомое то есть. А потому как души у червя нету, то и в человеке ее нету... Как он там, комиссар? Прыгат?
— Пока прыгат, да уж не так резво... На руки дует вон, окоченели, поди.
— Тут окоченеть. Эт тебе не Москва, эт Сиби-ирь!..
У Прохора, брата Гуляева:
— Чего он прибег сюда, комиссар-то? Чего вынюхиват?
— На девок наших поглядеть захотел, поди. Там у них, в республике, про наших девок бают так: кержачки, мол, на медвежьем сале откормлены, пузы у них мягки, а титьки тверды... Вот и пришел попробовать. Свои-то худы, тошши, а тут...
— Не богохульствуй. Пальнуть бы в него с берданы, штоб не шлялись тут всякие. А потом в Комлу. И делу конец...
Захар Гуляев стоял у окна рядом с отцом, слышал, как тот горячо дышит на стекло — делает глазок.
— К нам идет! — вдруг крикнул Захар. — Слышь, батя, к нам комиссар идет!
— Вижу! — Отец даже не пошевелился. — Чево орешь-то?
Бросив лыжи посреди улицы, парень приближался к избе Федота Гуляева. Не дойдя двух-трех шагов до нее, остановился, посмотрел на трубу. Разрываемый ветром дым клочьями кидался по сторонам, метался над сугробами. В ноздри ударил запах горячего ржаного хлеба и домашнего тепла. Парень шагнул к окну, прильнул к оттаянному в стекле кружочку.
Старик не успел отойти, но отшатнулся, и парень увидел его бороду. Обрадовался, заулыбался. Постучал сведенными морозом пальцами.
— Впустите, люди добрые. Обогреться. Если надо — я уплачу.
Захар, взглянув на отца, как бы между прочим сказал:
— С Комлы сильно помело. Пурге быть. Сильной пурге...
Отец не ответил. Все так же стоял у
окна, мрачный, угрюмый. Потом протянул руку к грязной, закопченной занавеске, задернул ее. Теперь мир, лежащий вне избы, был сам по себе, Федот Гуляев с семьей — сам по себе.Старшая сестра Захара, Анисья, женщина злобная и нелюдимая, изрекла:
— Путей-дорог на земле много. И не все к нашей хате идут. Пускай божий странник шагает дальше...
Парень постучал еще раз, еще... Что-то крикнул, но порыв ветра отнес его слова к тайге. Тогда он стал на лыжи и медленно, в полной растерянности, пошел дальше. С сугроба на сугроб, от одной избы к другой. Пока не скрылся совсем.
Анисья сказала:
— Заваруха разыгрыватца не на шутку... Вышел бы, Захар, собак в будку загнал.
Захар, глядя на отца, тихо проговорил, словно вслух высказывая свою мысль:
— Человек он все ж, хоть и комиссар. Загнетца ить в такой одежинке. Может...
— Ничего не может! — рыкнул старик. — Не наша беда, коль и загнетца. Не мы ево сюда приглашали.
— Надо ль грех на душу брать? — сказал Захар. — Не звери ж мы...
— Ты что эт заскулил! — старик надвинулся на Захара, как глыба. И занес руку. — Будешь ишшо — пришибу!
Он ждал, что Захар сейчас увернется, затихнет, как мышь. Так было всегда, и так должно быть. Ничего, что ему, Федоту Гуляеву, уже под семьдесят и что порой он чувствует, как на глаза надвигается мутная пелена, а в ногах нет-нет да и появится дрожь. Ничего! Если надо будет, он и сейчас пойдет с рогатиной на медведя, как ходил, бывало, лет сорок назад. А уж разделаться с Захаром он сумеет в два счета. Да и посмеет ли собственный сын поднять руку на родного отца?
Захар стоял у стены, упершись спиной в почерневшее от времени и дыма бревно, и не спускал глаз с отца. Было что-то не совсем обычное в его взгляде. Страх, кажется, еще оставался, но это был уже не тот животный страх, что привык видеть старик в глазах всех, на кого поднимал руку. Захар чуть-чуть втянул голову в плечи, ожидая удара, одна бровь у него слегка дергалась, однако отец понял: это скорее от напряжения, чем от испуга. Почти не открывая рта, Захар глухо выдавил:
— Не тронь, батя.
На какую-то секунду отец оцепенел от неожиданности и гнева. Он и сам не знал, почему, но ему вдруг показалось, что Захар и тот человек, который недавно заглядывал в окно, чем-то похожи друг на друга. Не только молодостью, но и еще чем-то, чего он не мог уловить.
Пришибу! — снова рыкнул старик и ударил Захара по голове. — Не пикни!
Захар оттолкнулся от стены, шагнул навстречу отцу и совсем побелевшими губами прошептал:
— Не тронь, батя.
Старик опять ударил. И опять Захар сказал: «Не тронь, батя». А когда отец вновь занес руку над головой, Захар перехватил ее и медленно, бледнея от напряжения, опустил вниз. Чувствовал, как дрожит отец от распиравшей его злобы, и сам дрожал от нервного возбуждения. Впервые за тридцать лет своей жизни не покорился отцу, впервые взбунтовал. Зная крутой нрав старика и его привычку безраздельно властвовать в семье, ждал, внутренне холодея, что будет дальше. В темном углу, на лавке под образами, затаилась Анфиска, жена Захара. Глотала слезы, незаметно крестилась и про себя повторяла: «Осподи, пронеси... Осподи, пронеси...» Анисья внешне безучастно смотрела на разыгравшуюся сцену, но Захар был уверен, что сестра злорадствует и втайне надеется: если отец не пришибет брата, то уж наверняка вышвырнет его вместе с Анфиской из дому.