Лето Господне
Шрифт:
– Вот уж святая-то радость… святую радость Господь послал! Опять живенького вижу, Сергей Иваныча нашего, графчика-корольчика!..
– Правда, Маревна… – говорит отец, пошевеливая тросточкой веселые «пустяки» в корзинке – сахарные петушки, медовые пряники, черные стручки, сахарную-алую клубнику с зеленым листиком коленкоровым… – уж как меня нонче и «пустяки» твои веселят… откуда ты их только набираешь, веселые какие!.. Правда, святая радость.
И Горкин, и я, и Гаврила на козлах, и все банные молодцы… – все смотрим на веселые «пустяки» Маревны. И, должно быть, всем, как отцу, кажется все особенным, другим каким-то, каким-то новым… – будто и корзинка, и розовые бани, и Чалый, и
Живая вода
Сегодня непарный день, все парильщики свободны. Да хоть бы и гостей мыли, извинились бы для такого раза: Сергей Иваныч, хозяин, выздоровел, приехал в бани. Так и сказал Горкин, только нас из пролетки подхватили. И все молодцы в один голос закричали:
– Радость-то нам какая! Мы с вас, Сергей Ваныч, остатнюю болезнь, какая ни есть, скатим! Болезнь в подполье, а вам здоровье!..
– Знаю, какие вы молодцы, спасибо. Ну, скачивайте болезнь, валяйте! – весело говорит отец, взбегая по стертому порожку у «тридцатки», а я за ним.
Как сказал он «валяйте», так у меня и заликовало сердце: «Здоров папашенька, прежний совсем, веселый!» Когда он рад чему, всегда скажет и головой мотнет – «валяйте!»
«Тридцатка» самая дорогая баня, 30 копеек, и ходят в нее только богатые гости, чистые; а хочет кто пустить пыль в глаза – «плевать на три гривенника!» – грязно коль одет, приказчик у сборки ни за что не пропустит, а то чистые гости обижаться могут. Да и жулик проскочить может, в карманах прогуляться, за каждым не углядишь: хорошие гости все известны, пригляда такого нет, как в дворянских, за гривенник, или в простых, за пятак.
«Тридцатка» невелика. По стенам пузатые диваны с мягкими спинками, накрыты чистыми простынями: вылеживаться гостям, простывать. Отца чуть не под руки ведут молодцы, усаживают, любуются. И меня тоже парадно принимают, называют – «молодой хозяин». И Горкина ублажают – все его уважают-любят. Когда я бываю в банях, всегда любуюсь на расписанные стены: лебеди по зеленой воде плывут, а на бережку белые каменные беседки на столбиках, охотник уток стреляет и веселая свадьба, «боярская»… – весело так расписано, как в театрах.
Народу набилось – полна «тридцатка». Все глядят на отца и на меня, мне даже стыдно. Горкин доволен, что ребята так великатно себя оказывают. Говорит мне, что этого за денежки не купишь, душой любят. И отец рад ребятам. Привык к народу, три недели не видал, соскучился. Без путя не балует, под горячую руку и крепким словцом ожгет, да тут же и отойдет, никогда не забудет, если кого сгоряча обидел: как уезжать, тут же и выкликнет, весело так в глаза посмотрит, скажет: «Ну, кто старое помянет…» И всегда пятиалтынный – двугривенный нашарит в жилеточном кармашке, – «валяй! – скажет, – только не валяйся».
– Доправляться, ребята, приехал к вам… да, правду сказать, и соскучился. Всегда окачку любил, а теперь добрый человек присоветовал… видали, чай, у меня героя-то нашего, Махорова, «севастопольца»! Вот-вот, самый он, на деревяшке. Я и до него примечал: как прилив к голове, всегда со студеной окачки легчало мне.
Все говорят: «Да как же-с!.. первое средствие, как вы привышныи». Советуют, кто постарше, сперва в холодной помыться, без веничка – без пару, облегчиться-перегодить, а там – тазиков двадцать – тридцать, невысоких-легких, голову-то и подхолодит, кровь слободней-ровней пойдет, банька-то ей дорожку пооткроет.
В замыленные окошки с воли стучат чего-то. А это банщицы-сторожихи – хозяина просят поглядеть. А им говорят: «Опосля окачки увидите, пошутит с вами».
Мы слышим заглушенные бабьи голоса: «Здоровьица вам, Сергей Ваныч!..», «Банька, Господь даст, все посмоет!..», «Слышите меня, Сергей Ваныч? я это, Анисья!», «Здравствуйте, голубчик Сергей Ваныч… я это, Анна Иванна, Аннушка!..», «И я тут, Сергей Ваныч… Поля-то, слышите голосок-то мой?.. Поля-горластая! все, бывало, вы меня так… соскучнилась я по вас!..», «Как разрядилась-то, соколу-то показаться – покрасоваться… на Пасху чисто!..», «Да ведь праздник… вот я и расфранчилась, глазки повеселить!..».Все подают голоски. Я признаю по голоскам Анисью-балагуриху, и всегда скромную, тихую Анну Ивановну – Аннушку, которую все зовут пригожей, и глазастую, бойкую Полю, – «с огоньком», – сказал как-то отец, которая, бывало, меня мыла, маленький был когда, и мне было ее стыдно. Признаю и Анисью-синеглазку, у которой в деревне красавица дочка Таня, ровесница мне; и старшую сторожиху Катерину Платоновну, чернявую, по прозванию «Галка»; я ее так прозвал, и все стали так называть, а она и не обижалась – черненькая! И хрипучую Полугариху, которая в Старый Ирусалим ходила, и толстуху Домну Панферовну. Все собрались под окнами «тридцатки», все хотят поглядеть «на сокола нашего», все рады, «сороки-стрекотухи», – Горкин их так зовет. Все хотят пошутить с отцом, «хоть в отдушинку покричать».
Отец велит открыть форточку и кричит:
– По строгому хозяину соскучились?..
А оттуда, все разом:
– Уж и стро-гой!.. – И весело смеются. – С Полькой-то во как стро-ги!.. То-то она и разрядилась, для строгости!.. По плетке вашей плачет, проплакала все глазки!.. Подай голосок, Полюшка… чего молчишь?..
– Спасибо, бабочки, за ласку вашу, за молитвы!.. – кричит отец, – молебен, слыхал, служили?.. После бани увидимся, а то, поди, народ сбегается, не пожар ли!..
Кричат-смеются звонкие бабьи голоса. Ребята говорят: и взаправду народ сбегается, спрашивают: «Чего случилось? день непарный, а чисто базар у баньки». Им говорят: хозяин выправился, окачиваться живой водой приехал. В форточку слышно, как голоса кричат: «Дай ему Бог здоровья!..», «Слышь, Сергей Ваныч… есть за тебя молитвенники, живи должей!..».
Отец машет к форточке, говорит шутливо:
– Народу что взгомошили… как бы и впрямь пожарные не прикатили!
Говорят, довольные:
– Такая, значит, слава про вас… и по Замоскворечью, и по всей Москве… вот и бежит народ.
Приходит цирюльник Сай Саич. Его еще зовут – «кан-то-нист». Почему так зовут – никто не знает. Он не весь православный, а только «выкрест». Отец его был «николаевский солдат». Он очень смешной, хромой, лысый и маленький. Хорошо знает по болезням, не хуже фершала. И стрижет, и бреет, и банки-пиявки ставит, и кровь пускает, и всякие пластыри изготовляет. Не говорит, а зюзюкает. Зовут его за глаза «зюзюкой», – а то он сердится. В женских банях Домна Панферовна знаменита, а у нас Сай Саич. Но Домна Панферовна больше знаменита. Только ее зовут, как надо какой-то «горшок накинуть», если с животом тяжело случится, особенно на Масленице, с блинов: она как-то умеет «живот поправить».
Сай Саич заворачивает отца в чистую простынку, густо намыливает ему щеки и начинает брить.
– Нисево-с, виздоровлите-с… мы вас в самого молодого зениха сделаем зараз. И цего зе ви Сай Саица не скликали, ссетинку такую запустили!..
Я смотрю и боюсь, как бы отец не велел, по прошлому году, обрить мне голову, – мальчишки все дразнили – «скли-зкой! скли-зкой!..». Отец все к лету голову себе брил и мне заодно: «Чтобы одному не скучно было». Хорошо – не вспомнил, «чтобы не скучно было»: теперь мы и без того веселые.