Личная терапия
Шрифт:
И тут со мной что-то происходит. В левой руке у меня «дипломат», а в правой – листочек ксерокса, который мне Мурьян каким-то образом все же подсунул. И вот эта правая моя рука неожиданно выпускает ксерокс, а потом нервно взлетает и опускается в известном движении. Раздается резкий хлопок. Лицо Мурьяна дергается, а сам он, будто ужаленный, отшатывается назад. На мгновение все застывает, и я вдруг догадываюсь, что дал Мурьяну пощечину.
Далее действие распадается на какие-то обособленные фрагменты. Они разрозненными картинками вспыхивают в тумане, который меня окружает. Наверное, они как-то последовательно порождают друг друга, но я, даже будучи ими захвачен, не постигаю их смысла.
Вот первый фрагмент: мы с Мурьяном топчемся друг против друга, Мурьян выбрасывает кулаки и тоже явно пытается меня ударить; правда, у него это не получается – левая рука моя выставлена вперед и не позволяет ему подойти ближе. Вот фрагмент второй: Мурьян зажат в угол, лицо его сплющено по стене, а нос смешно свернут на бок; я одной рукой удерживаю его за шиворот,
– Не надо, – говорю я. – Все-все, отпустите…
Мурьян в это время нелепо подпрыгивает за спинами Барашкина и Пеленкова, бурно размахивает руками и выкрикивает какие-то оскорбления. Я слышу: Дурак!.. Психопат!.. Мерзавец!.. – Он даже подхватывает в остервенении что-то с пола и изо всех сил бросает в мою сторону. Брошенное, впрочем, не долетает. Это – скомканная бумага, скорее всего – тот самый злосчастный ксерокс.
Меня это уже совершенно не трогает. Сбоку появляется Нонна и говорит:
– Пойдем отсюда!
– У меня где-то тут портфель, – отвечаю я.
Гриша Балей всовывает в растопыренную ладонь мой «дипломат». Нонна берет меня под руку и выводит на улицу. К счастью, навстречу нам не попадается ни одного человека. Я весь дрожу и, вероятно, вид у меня дикий и несообразный. Я только теперь понимаю, что все это могло кончится гораздо хуже. Я мог бы так расшибить Мурьяна, что пришлось бы вызывать «скорую помощь».
И что бы я тогда стал делать?
Хорошо еще, Нонна не говорит ни слова. Она лишь выволакивает меня из дверей института и метров сто, как буксир, тащит по набережной.
Только за поворотом ее вдруг прорывает:
– Ну, почему, почему, почему?.. Из-за какого-то дрянного, самовлюбленного, завистливого ничтожества!..
В голосе ее – пугающее отчаяние.
Я молчу. Мне кажется, что говорить сейчас что-либо абсолютно бессмысленно.
Нонна, впрочем, и не ждет ответа.
Мы больше не произносим ни слова.
Она провожает меня до Невского, и там мы с ней расстаемся – даже не попрощавшись.
– 4 –
Ночью на меня нападает бессонница. Я ложусь, как обычно, в половине двенадцатого, поворачиваюсь на правый бок, укутываюсь одеялом и кладу чуть согнутую левую руку на правую. Эта моя любимая поза. Я нашел ее, наверное, уже лет двадцать назад, чисто интуитивно и с тех пор привык так, как, вероятно, наркоманы привыкают к наркотику. Ни в каком ином положении я заснуть уже не могу. Затем я представляю себе дождь в лесу. Лес дремучий, но не густой, с широкими травяными прогалинами. Их наполняет равномерный шорох дождя. Мокнут осины, чуть вздрагивая зубчатыми светлыми листьями, мокнут громадные ели, роняя капли воды на коричневатый хвойный настил. Смеркается, очень зябко. Я выхожу к озеру, на берегу которого расположена небольшая избушка. Открывается дверь, подступает к глазам непроницаемая темнота помещения. Я нащупываю спички на полочке и негнущимися, застывшими пальцами чиркаю по коробку. Затем в мечущихся от свечи тенях перехожу в комнату. Там очень холодно – тем мокрым отупляющим холодом, который накопился внутри за несколько месяцев. Одежда на мне отсырела. Все тело пронизывает неприятный озноб. Однако я знаю, что ждать уже осталось недолго. Я открываю заслонку, прорезанную снизу отверстиями, и подношу пламя свечи к древесным чешуйкам коры. Огонь обволакивает их снизу и начинает медленно, но упорно протискиваться в глубь печки. Вот он охватывает лучины, собранные в шатер, затем – тоненькие полешки, из которых выступает смола, а затем, набрав силу и расширившись до кирпичной кладки, разом прошибает всю тяжесть придавливающих его дров. Раздается потрескивание. Красные уютные отблески пляшут по стенам. Затем я точно также разжигаю плиту, находящуюся от печки слева и, зачерпнув воду из бака, ставлю на нее пузатый жестяной чайник.
Этого мне обычно хватает. Как правило, я засыпаю, не доходя до «стадии закипания». Однако сегодня у меня что-то не получается. Мерный шорох дождя все время оттесняется вытянутым лицом Мурьяна. Снова и снова прокручивается в сознании эта безобразная сцена. Я не могу от нее отвлечься. Как в сумасшедшем калейдоскопе, мелькают – фигуры, углы, стены, физиономии. Причем здесь не только то, что в действительности произошло, но и то, что, по моему мнению, может произойти в ближайшие дни. Я с маниакальным упорством представляю себе, как буквально завтра же по воле случая встречу в институте Мурьяна, и как со сдержанным благородством во всеуслышание объявлю его подлецом, и как Мурьян, не найдя аргументов, начнет что-то жалобно лепетать, и как он замолчит, и как, раздавленный общим презрением, скроется в каких-нибудь закоулках. Или я представляю себе, как опять же завтра – разумеется, ни на день позже – возмущенный Ромлеев вызовет в свой кабинет Выдру и торжественно объявит ей, что терпение его истощилось. Это не первая подлость, которую вы, Тамара Борисовна, совершаете. Очень жаль, но нам с вами придется расстаться… Причем я, разумеется, понимаю, что никакой связки с реальностью этот калейдоскоп не имеет. В действительности все будет совершенно иначе. И тем не менее, прекратить его бешеное вращение не могу. Это – взрыв подсознания, вписывание чрезвычайных событий в обыденность. Я таким образом
перевариваю отрицательные эмоции.К сожалению, знание механизмов в данном случае не помогает. Я ворочаюсь сбоку на бок, на спасительное забытье не приходит. Продолжается это около двух часов. Затем я сдаюсь, набрасываю на себя рубашку и выползаю на кухню.
У меня – свои средства борьбы с бессонницей. Если она серьезно прохватывает меня, а это обычно случается три-четыре раза в году, и я чувствую, как например сейчас, что, несмотря ни на какие усилия, сна не будет, то я и перестаю напрягаться по этому поводу – встаю, выпиваю стакан молока, съедаю какой-нибудь бутерброд. А в качестве успокаивающего, должного погасить вдруг загоревшееся сознание, принимаю две таблеточки валерьянки. Мне, конечно, уже давно следовало бы запастись настоящим снотворным; сколько можно, зачем так мучаться, если эффективные средства известны, однако те снотворные, которые продаются в аптеках без рецепта врача, видимо слишком слабые и на меня действия не оказывают, я пробовал покупать их несколько раз, а то, что мне действительно помогает, феназепам например, к сожалению, без рецепта врача не дают. Рецепт же мне просто не получить. В нашей поликлинике, а никакой другой я не знаю, чтобы попасть к врачу, надо отсидеть в очереди часа полтора, не меньше. А до этого еще получить номерок на прием. А за номерком – тоже выстоять очередь никак не менее часа. Причем безо всякой гарантии, что номерков на сегодня хватит. Нет уж, я лучше буду использовать домашние средства.
Именно так я сейчас и делаю. Съедаю бутерброд с вязким сыром и выпиваю стакан густого кефира из холодильника. Проглатываю две желтых, поблескивающих, как лакированные, таблеточки валерьянки, а потом, немного поколебавшись, нашариваю пачку сигарет и закуриваю. Кстати, как раз этого делать бы и не следовало. Сигарета, конечно, меня успокаивает, но одновременно приводит в активное рабочее состояние. Гораздо полезнее было бы повторить весь ритуал отхода ко сну: заново почистить зубы, умыть лицо, перестелить постель, чтобы выглядела, как свеженькая. Это иногда помогает. Но мне уже все равно. Я брожу по освещенной слабенькой настенной лампочкой кухне и, затягиваясь раздражающим дымом, думаю – какой все-таки трусливый подлец этот Мурьян. Ведь пока был прижат к стенке, слово сказать боялся (правильно, кстати, боялся, я в тот момент мог его изувечить), обрел голос лишь после того, как почувствовал себя в безопасности. Это когда уже Пеленков и Гриша Балей нас развели. Подлец, подлец, конечно, полный подлец…
Затем мысли мои почему-то перескакивают на Веронику. Сейчас, в два часа ночи, мне совершенно ясно, что здесь все кончено. У нас, скорее всего, действительно был некий шанс, была возможность того, что, вероятно, дается только раз в жизни. Однако этот мираж поманил и рассеялся. Теперь – пустота, выжженная пустыня до самого горизонта. Причем не важно, кто и конкретно в чем был здесь виноват. В таких ситуациях, как их ни анализируй, всегда виноваты двое. Важно лишь то, что это не восстановить уже никакими усилиями. Никогда, никогда: второй раз чудо не произойдет. Мираж так и останется миражом. Пустыня будет безжизненной до скончания мира… Мне и в самом деле безумно жаль Веронику. Какое у нее было тогда, при встрече в кофейном зальчике восковое лицо! Какие выцветшие глаза! Какие предательски выступившие на шее мелкие возрастные веснушки! И, кстати, сейчас она, вероятно, тоже не спит – бродит по кухне, занимается разными хозяйственными делами. Говорит, что это единственное за весь день время, когда она чувствует себя свободной. В красном детском халатике, который едва-едва прикрывает бедра. Я ее в этом халатике много раз видел. Мне чрезвычайно хочется ей позвонить. Снять трубку, набрать номер, который я хорошо помню, услышать голос. Вот только что я скажу? В том-то и дело, что сказать ей мне нечего.
И еще я думаю, глядя во мрак, в котором зависли, скрываемые дождем, лишь два тусклых окна на другой стороне двора, что так называемые «видения», время от времени посещающие меня, объясняются, вероятно, не только особым состоянием психики. То есть, конечно, это – несомненный «прорыв подсознания»: у меня достигают мозга и трансформируются в галлюцинации сигналы из внутренней среды организма. У здорового человека они выше подкорковых центров не поднимаются. И все-таки дело, наверное, не только в этом. Мне представляется, что определенную роль здесь играет еще и городская среда. Петербург ведь без всякого преувеличения – уникальный город. Я где-то читал, не помню, что он и создан был не для жизни. Он задумывался как рай, как парадиз, как государственная мечта, как томление идеала, овеществленного потом в камне и в дереве. Он поэтому и застраивался не отдельными улицами и домами, удобными для людей, а сразу же – колоссальными пространственными ансамблями. Для обыкновенной жизни здесь места не было. Она проникала в него исподволь – сквозь переулочки, чердаки, подвалы, дворы-колодцы. С самого начала она имела здесь выморочную сущность. А если еще учесть, что стоит Петербург на громадном геопатогенном разломе – не знаю, правда, можно ли этому верить – то ничего удивительного, что призраки чувствуют себя тут как дома. Камень, дождь, гнилая вода в каналах, бледный свет фонарей, болотные испарения… В общем, то, что называют «петербургской шизофренией»… И, кстати, одно вовсе не исключает другое. Чтобы видеть «петербургскую мистику», необходимо обостренное восприятие окружающего. Необходимо видеть вечность сквозь время, фантастику сквозь реальность, странное сквозь обыденное. А это как раз и указывает на специфически болезненное состояние.