Лиловые люпины
Шрифт:
Комната окажется очень похожей на комнаты Кинны и Юрки. То же изобилие болгарского креста и «продери наскрозь» на подушках и дорожках, те же больничного пошиба тумбочки у одинаковых пухленьких диванчиков, и на одной — раскрытый патефон, точь-в-точь Юркин. А на стене — увитая красными и черными девчёнскими лентами репродукция с картины «Утро нашей Родины», где товарищ Сталин в полной форме генералиссимуса лирически размышляет среди золотых колхозных полей под розовой зарей. За столом мы увидим мужчину в майке, с ватно вспухшими голыми белыми бицепсами, и женщину в чем-то ситцевом, востроглазую, из тех, кого зовут «бой-бабами».
В самый этот миг она неслышно,
ЗНАЮ Я ОДНО ПРЕЛЕСТНОЕ МЕСТЕЧКО,
ПОД ГОРОЙ — ЛЕСОК И МАЛЕНЬКАЯ РЕЧКА!
ТАМ, ОБЫЧАЯМ ВЕРНЫ, ЛЮДИ НЕЖНОСТИ ПОЛНЫ
И ЦЕЛУЮТСЯ В УСТА ВОЗЛЕ КАЖДОГО КУСТА!
— КАК МЫ, — СКАЖЕТ ЮРКА, — КАК ВЧЕРА, — И КРЕПКО ПОЦЕЛУЕТ МЕНЯ.
Суд над потерпевшей
В троллейбусе на обратном пути Юрка, перебирая мои пальцы, вдруг нерешительно произнесет:
— Знаешь что, Ник, давай не будем?
— Чего не будем?
— Как вчера.
— Что «как вчера»?
— Целоваться так не будем. А, Ник?
— Тебе что, не нравится со мной целоваться? — спрошу я, ничего не понимая, но холодея от тревожного предчувствия, что вот сейчас все начнет рушиться.
— Готово, полезла в бутылку!.. Наоборот, Ник, клёво-преклёво, прямо потрясно.
— Мне тоже, — скажу я, начав было ощущать новый прилив МОЕГО, который тут же прервется. — Так про что ты, если потрясно?
— Да чересчур потрясно, понимаешь. Вчера и в девять пятьдесят, в парадняке, и главное, потом на хавыре, ну, дома, жуть как лажово было, полночи задрыхнуть не мог. Дошло?
— А почему? Я, например, как убитая спала, так и свалилась.
— Ну пойми, халяво мне было, вери бэдсно, — пояснит он на стиляжьем англязе, — попросту больно, Ник.
— Да с чего тебе больно? Мне-то ведь все время клёво и ни капли не больно?
— Как мне тебе расталдычить, чтоб не заводцлась и чтоб доперла? Мы с тобой почему ходим, почему целуемся? Разные потому что. Не разным бы и в башку не вдарило. И самочувствие у разных — разное. У разных-то еще кой-что должно потом быть, а у нас с тобой нету, и не разбери-пойми, когда будет, и холодрыга, и податься некуда. Так понимаешь, каждый день, как вчера, — мне не в жилу, не вытерпеть.
— А где у тебя болит?
Он только бессильно махнет рукой. Все так же смутно, инстинктивно, как во все предыдущие дни, я начну допирать, что Юрка робко и неотчетливо заговорил о нашем различном телесном устройстве, ну, об этом, ну, когда в книгах и фильмах гасят свет, а в учебнике анатомии заклеивают раздел «Размножение».
Если он не врет и хочет отказаться от таких поцелуев действительно по этой причине, как убедиться, а не прикрывает ли он ею что-то совсем другое? Вдруг он, например, сам начал разбираться, с кем связался (я ему уже не раз показала свой мерзкий характер), или слышал что-нибудь от Кинны про мои семейные и школьные позорища (а это оттолкнет кого хочешь), или просто разочаровался, что-то ему во мне
стало противно (а противнее меня на свете нет), или я ему успела надоесть и он присмотрел кого-то еще (и ничего мудреного).Я отниму у него руку и по мере возможности отодвинусь, окружая себя оболочкой гордого холода. Оскорбленно замкнуться в холоде покажется мне куда более красивым, чем поверить Юрке и согласиться с ним. Этот холод, втайне ждущий уговоров и признаний, жаждущий растопиться от поцелуев и прилежных уламываний, станет с каждой минутой уплотняться и утолщаться, как ледяная скорлупа, как корка на МОЕЙ в мороз, потому что Юрка не предпримет ни касаний, ни объяснений. Он поймет, что я ему не верю, и, в свою очередь оскорбившись, начнет выстраивать встречную скорлупу отчуждения. Когда мы двинемся от остановки к дому, он уже не возьмет меня под руку; наше трёканье почти замрет; в редких отрывистых, мужественно-обиженных фразах Юрки замельтешит угрожающее слово «гражданочка» вместо «Ник». Обоюдный настороженный и недоверчивый холод окончательно уничтожит и МОЙ, и то веселое наплевательство, что пузырилось во мне после «Стекляшки».
Я разгляжу на стене у своей парадной поникший вялым коконом траурный флаг и выдам по самой себе, по разгульным своим похождениям с Юркой в такой день, привычный залп стыда и ужаса. В парадной мы все-таки попытаемся поцеловаться, но без МОЕГО это окажется лишь внешним выполнением какого-то ритуала. Бессильные пробить две наши ледяные скорлупки, мы простоим внизу, не поднимаясь на площадку моего этажа, совсем недолго, не больше пяти минут. Расстанемся мы, не назначив нового свидания. С ощущением незамазываемой трещины в том единственном, что у меня осталось, я пробегу сквозь дровяную сырь двора и явлюсь домой сравнительно рано, в начале одиннадцатого.
…Они все, конечно, будут за столом. Нет, даже не они все, а они все-все. Я совершенно забуду, что мать пригласила на этот вечер тетю Лёку, и поражусь, увидев ее сидящей с отцом на диване, а напротив, рядом с матерью, тетю Любу, видно скоропостижно призванную для полного родственного комплекта. У моего, дальнего торца стола, естественно, обнаружится и Жозька в новенькой полосатой эпонжевой блузке «всегда модного» английского кроя. При виде меня Жозефина упрется подбородком в изящные овальные пуговки тесно прилегающего манжета и придаст лицу досадливое избранническое выражение: своим приходом я прерву взрослый разговор, в котором она только что равноправно участвовала.
Мне, как всегда при родичах, выйдет послабление — никто не осведомится грубо, где шлялась, почему лишь сейчас возвращаюсь из школы в такой день. Меня заметно не заметят, но я все же не осмелюсь пробиваться к своему торцу вдоль буфета, за спинами матери и тети Любы. И еще мне почему-то не захочется садиться с Жозефиной и потом удаляться с нею в спальню для обычных «устных превращений». Мстительный, вечно готовый торжествовать над действительностью принцессинский мир внезапно представится мне неживым и ненужным, точно с прошлого раза минуло не пять дней, а пятнадцать лет.
Тетя Лёка как будто очень обрадуется мне.
— А, Никанора! Долго пропадала, негодница! Зитцен зи зихь, майне кляйне, ко мне под бочок!
Я подсяду к ней на диван. На тете Лёке будет все то же австрийское, элегантно-охломонистое серое платье и та же знакомая золотая красноармейская звездочка на цепочке. Но тети-Лёкино лицо потеряет привычную маску снисходительного превосходства, с усилием преодолевающего тупость собеседников. Теперь оно выразит попытку хоть как-то скрыть утрату принятого образа и тона.