Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
Некоторые из романов, посвященных «строительству», имели в свое время у партийной критики успех очень большой: «Цемент» Гладкова, например, возбудивший необъяснимые восторги и за границей. Другие вызвали оживленнейшую полемику, бесконечные споры, — как «Рождение героя» Либединского, о котором мне пришлось писать не так давно. Но с «Брусками», по существу, не спорят: «Брусками» клянутся, «Брусками» побивают друг друга, и цитатами из романа Панферова уничтожают противника так же, как ссылками на Ильича. Характерно, что в чудовищной путанице теперешних советских критических споров каждая группа пытается Панферова перетянуть на свою сторону. В полемике о Либединском одни были «за», другие — огромное большинство — «против». Когда речь идет о Панферове, все, решительно все, оказываются «за»: «и «налитпостовцы», и «блок», и «тов. Бек с тов. Лидией Тоом», все критики, враждующие между собой не на жизнь, а на смерть, и по любому поводу обвиняющие друг друга в предательстве пролетариата. «Он наш, он наш!» – кричат они, простирая Панферову объятия. Происходит нечто подобное спору семи греческих городов о Гомере. Новый Гомер, надо отдать ему справедливость, держится
— Че-пу-ха! — и отвечает он на всевозможные зазывания со всех критических сторон. Панферов в своих силах уверен и цену себе знает: в том же интервью он невозмутимо заметил, что «у Толстого и Достоевского все строится только на замкнутых человеческих взаимоотношениях, мы же смотрим гораздо глубже…»
Что же такое эти прославленные «Бруски»? Прежде всего — несколько слов о художественных достоинствах романа. На этот счет двух мнений быть не может: роман малоинтересен. Кажется, один только Луначарский признал, что «нельзя отметить каких-либо недостатков романа с художественной стороны». Другие критики, всячески подчеркивая «социальную значимость» книги Панферова, совершенно правильно отметили, что «по своей художественной культуре "Бруски" находятся ниже уровня, достигнутого пролетарской литературой в целом» (М. Гельфанд в «Красной нови»). Действительно, иной средний «пролетарский» роман, о котором никаких толков не слышно, бывает как произведение художественное удачнее серых, тягучих, бескостных панферовских «Брусков». Талант у Панферова, по-видимому, есть, но состояние этого таланта самое первобытное, самое сырое. Решив, что он «глубже Толстого и Достоевского», Панферов, очевидно, находит, что ему как писателю над собой работать ни к чему. В том интервью, о котором я уже упоминал, встречаются такие строки:
— Я сейчас пишу третью книгу «Брусков». Она строится на том, что несметные природные богатства уплывают в море и что мы не сумели использовать наши торфяные болота… Кто из классиков меня может тут чему-нибудь научить? Никто. Я сам занялся изучением торфяных болот, свойств и качеств торфа и его применения.
Замечание само по себе резонное. Ни у Толстого, ни у Достоевского указаний на применение торфа Панферов не найдет. Панферов упустил только из виду, что он пишет не доклад в Совет народного хозяйства, а роман… А насчет основ литературного творчества он мог бы узнать кое-что для себя полезное и новое не только у Толстого с Достоевским, но и у любого среднего беллетриста. Его роман выиграл бы и в социальной «значимости», будь он написан иначе. В настоящем своем виде – это только материал для будущего художественного произведения. Материал значительный и любопытный. Однако если некоторые советские критики утверждают, что «у наших врагов "Бруски" исторгнут вопли ярости, разочарования и злобы», то они ошибаются. Как всякий сырой материал книга Панферова оставит даже самых впечатлительных врагов большевизма спокойными. Им будет скучно эту книгу читать – за это я ручаюсь. Но никаких воплей она у них не «исторгнет».
В «Брусках» очень подробно и кропотливо изображена жизнь современной русской деревни. В романе – огромное количество действующих лиц. Характеристики их, за несколькими исключения, расплывчаты, повествовательной связи между их поступками мало, и в целом роман Панферова сливается в какую-то «толчею», в которую автор тщетно пытается внести порядок. Не случайно Панферов обещает продолжать свои «Бруски» чуть ли не бесконечно. Почему бы, действительно, ему и не продолжать их? Замысла в романе нет. Есть только описание, изображение. Сегодня в крестьянскую коммуну привезли новый трактор, завтра у председателя совета заболела жена, послезавтра крестьяне между собой повздорили… Обо всем этом можно рассказывать сколько хватит сил и охоты, тем более что и «генеральная линия» партии терпит время от времени метаморфозы, что и должно быть в очередном томе «Брусков» отражено, или, как теперь говорится, «выявлено».
Замысла в романе нет. Но, разумеется, есть в нем тенденция. В самом общем виде тенденция эта может быть выражена словами: «от мрака к свету». Конкретно же в панферовском «оформлении» (другое сомнительное словечко, полюбившееся советским журналистам) мрак соответствует индивидуальному ведению крестьянином своего хозяйства, а свет — переходу в колхоз. «Бруски» — не только роман о колхозе, но и роман, наглядно показывающий, что в колхозе крестьянину работать выгоднее и приятнее, чем вне его. Было когда-то на берегу Волги барское поместье под названием «Бруски». Барин умер до революции, поместье должно было достаться богатому мужику, «кулаку» Егору Чухлеву. Но им завладела деревенская беднота. В «Брусках» эта беднота устроила коммуну и, несмотря на разные неурядицы, наладила общее хозяйство. Причем же тут пресловутая «генеральная линия»? – спросит читатель. Притом, что в изображении всех перипетий перехода к «коллективизации» Панферов руководствовался указаниями власти и демонстрировал, к каким гибельным последствиям приводит уклонение от этих указаний, как благодетельно, наоборот, их проведение в жизнь. Надо сказать, что разбор «Брусков», по существу, выходит за пределы литературной критики: критику здесь должен был бы помочь агроном. Но то, что рассказывает Панферов о настроениях современной деревни, ценно и даже замечательно. Панферов ничего не выдумывает, да и не мог бы он выдумать столько положений, взаимоотношений, фактов, типов, лиц: это, несомненно, записи «с натуры». Из этих записей плохо складывается роман, — и «Бруски», повторяю, плохой роман, — но сами по себе записи интересны.
В центре повествования — некий Кирилл Ждаркин. Именно он, Кирилл, «Кирька», является организатором коммуны. Из армии, после демобилизации, возвращается
он в родную деревню. Его поражает общая косность, нищета. Он усиленно занимается своим хозяйством, но вовремя спохватывается: так ведь и в кулака легко превратиться. Кирилл отправляется в город, поступает на завод. Пелена наконец спадает с глаз его. Долой собственность, коммуна, колхоз – вот спасение. Кирилл опять идет в деревню и в среде, уже подготовленной старым энтузиастом-большевиком Степаном Огневым, организует общую жизнь на социалистических началах. У Кирилла Ждаркина в деревне много врагов. Советская критика усиленно хвалит Панферова за то, что он в «Брусках» воплотил ленинское учение о «двух душах» крестьянина: душа торгаша, приобретателя, и душа труженика… Действительно, даже враги Кирилла, за исключением самых заклятых, начинают колебаться при виде достигнутых им успехов. Классовая борьба идет не только между отдельными группами крестьян, но и в индивидуальных сознаниях. Кирилл тут-то и проявляет чудеса тактической мудрости, по последним партийным рецептам. За исключительные заслуги его назначают членом ВЦИКа. Это, впрочем, не мешает ему в конце второго тома «Брусков» оказаться в затруднительном положении и даже выпустить власть над коммуной из своих рук… Было бы слишком долго рассказывать, почему и как это происходит. В дальнейшем, несомненно, Кирилл ошибки свои исправит. Панферов ведь только для того и заставил его эти ошибки сделать, чтобы показать, как их надо «ликвидировать».Вокруг Кирилла Ждаркина — толща крестьян. Ради общей их панорамы книгу Панферова следует прочесть и тому, кто в спасительность колхозной идеи не верит и использованием торфа не озабочен. Кирилл — фигура довольно ходульная. Но в рассказе о тех, кто его окружает, есть наблюдательность и правдивость. Качества эти Панферов мог бы, пожалуй, использовать в ряде очерков лучше, чем в романе, но «Бруски», в сущности, на ряд очерков и распадаются.
Во всех книгах, приходящих к нам из России, сквозь их условность и казенщину одно чувствуется несомненно: Россия перерождается, она не та, чем была, и такой, как была, уже не будет… Это утверждение отрицательное. Утверждать что-либо положительно – какой она будет – еще слишком рано. Но всякий материал, увеличивающий основательность наших догадок, ценен. В «Брусках» такого материала – изобилие, и касается он основного слоя русского народа. Если верить, что колхоз Кирилла Ждаркина рано или поздно распадется, надо тем более знать, каков он был, как к нему люди относились, чего ждали от него, почему в нем разочаровались. Как документ осведомительный, «Бруски» – книга первостепенной важности. О том, что мы из нее узнаем, – когда-нибудь в другой раз.
ПАМЯТИ ДОСТОЕВСКОГО
Писатель оставляет после себя свое «творчество» – свои книги. В них он высказал или попытался высказать все лучшее, все самое важное и нужное, что было в его сознании. Казалось бы, – что нам его жизнь? Не все ли равно, был ли он счастлив, как обстояли его денежные дела, каковы были его взгляды, о чем он переписывался с друзьями? Какое это имеет значение? При жизни своей писатели, большей частью, резко протестуют, если в их произведениях усматривают биографичность. «Биография моя никого не касается, — утверждают они, — вот мои писания, читайте их, критикуйте. Одно дело жизнь, другое — творчество».
Совсем недавно знаменитый поэт Поль Валери на одном литературном собрании говорил, что как только вещь написана, автор уже к ней непричастен и ни в коем случае не вправе вмешаться — intervenir, — чтобы вещь эту так или иначе прокомментировать. Поль Валери сдержанно и тонко улыбался, объясняя это; он заученным изысканно-небрежным жестом поправлял спадающую прядь на лбу, он тут же иллюстрировал свою мысль остроумнейшим примером…
Нельзя было сомневаться: по отношению к себе он прав. Действительно, что может прибавить к стихам Поля Валери какое-нибудь его личное «вмешательство». У этого поэта, у таких писателей вообще ум освободился от влияния страстей, от мутной, грязноватой и плодотворной области «жизненных стихий». Он свободен, и грустной своей свободе он радуется. Он играет, творя, и как бы ни были значительны и высоки элементы, в эту игру входящие, в пределах своих они ограничены… Иногда от такого писателя могут остаться необычайно интересные, подлинно-замечательные частные письма, как от Флобера, например. Однако они интересны только сами по себе. В стремление Флобера создать искусство совершенное и законченное в себе эти письма врываются как нечто чуждое и даже разрушительное. Они обнаруживают в поэте то, что тот хотел утаить.
Раскроем на любой странице «Бесы» или «Братья Карамазовы», или «Записки из подполья». Если держаться того взгляда, что искусство есть игра и нечто, само собой ограниченное, то в этих книгах искусства нет. Я думаю, что если бы Достоевский мог как бы то ни было, каким бы то ни было способом вмешаться «intervenir», чтобы мы его лучше поняли, то он, не колеблясь, сделал бы это, пожертвовав при этом цельностью своих романов, всеми сторонами стройности и гармонии, — только ради того, чтобы от человека к человеку дошла мысль, стремление, воля. Уверенности или самодовольства художника в нем не было.
Был человек, переживший довольно долгую, мучительную и беспорядочную жизнь, знавший, кажется, все искушения, какие доступны людям, «прошедший через все отрицания», по его собственным словам, — и не то что занимавшийся «изящной словесностью», а изнывавший в нескончаемой тяжбе с Богом за себя и за всех людей: образы их теснились в его сознании, он их «воплощал» и каждого наделял новым вопросом к Богу, иногда тут же придумывая и вероятный ответ. Так возникали его романы. Они не похожи ни на «панораму эпохи», ни на «свидетельство о жизни» в толстовском смысле: нет, если это свидетельство, то слишком пристрастное. Если панорама, то слишком прихотливая… Но именно в пристрастности, в личной, индивидуальной прихотливости замысла и заключена сила романов Достоевского, — вернее, их выразительность, их «неотразимость».