Лучшая зарубежная научная фантастика: Сумерки богов
Шрифт:
— Да, будь я проклят. Вот, значит, как выглядит домашняя раздевалка клуба главной лиги.
Когда–то, подумал Уорнер, когда существовали электричество, телевидение и всякое такое, это, наверное, было славное место. Он не очень понимал, как оно помогало игрокам в бейсбол готовиться к игре, но он многого не понимал в мире до Падения. Выражение отцовского лица, освещенного факелом, опечалило его. Он был достаточно взрослым, чтобы осознавать, как много потеряно. Временами Уорнера злило, что он никогда не видел ту удивительную Америку до Падения, о которой так любили вспоминать старики, но порой он думал, что ему было бы лучше вовсе не знать о ней. Его мир — это его мир. В целом этот мир нравился ему. Нравилось путешествовать с отцом, играть на сцене, и, хотя ему недоставало матери, которой он не помнил, женщины из труппы яростно опекали его. словно целый взвод матерей, так что он никогда не ощущал недостатка женской любви. «Может,
Когда труппа вышла на поле, толпа взревела. Уорнер никогда не слышал ничего подобного. Там были, наверное, тысячи людей, собравшихся кучками на разных секторах стадиона, и рассеянных среди деревьев в аутфилде, и растянувшихся на одеялах поближе к сцене. Пухольс вышел на помост и закричал в мегафон:
— Странствующие актеры прибыли в Сент–Луис, чтобы устроить представление для вас, сограждане! Они покажут вам Шекспира, а позже — когда малыши будут уложены в кроватки — кое–какие истории для взрослых.
Свист и радостные возгласы заглушили голос Пухольса. Он утихомирил публику и продолжал:
— Я ненавижу долгие предисловия, так что на этом и закончим. Смотрим спектакль!
Адреналин бил из Уорнера ключом, пока он, стоя в кулисах, дожидался, когда представят всех перепутавшихся между собой возлюбленных и состоится первый выход мастеров, задумавших поставить пьесу. Когда Толстый Отис расчистил сцену, Уорнер подпрыгнул на носках и выскочил из–за кулисы навстречу фее, которую играла его троюродная сестра Руби. Спектакль имел успех. Никто не ушел, все веселились, все небольшие дополнения в игре, предложенные Уорнером, проходили, как сказал бы сам Уорнер, обалденно. Что бы это ни означало. Он никогда еще не играл перед таким количеством народа и никогда не получал столь бурного отклика на веселую зловредность Пака. Когда он распахнул одежду на груди, демонстрируя кардинала, и объявил, что выметет «Кабзов» долой, стадион взорвался. Во время последней сцены актеры едва слышали сами себя, и Уорнеру пришлось кричать свой заключительный монолог «Если тени оплошали» во всю силу легких, от чего несколько пострадало его обычное насмешливое прочтение роли. Возвратившись в клубную раздевалку, стирая с лица грим и развешивая костюмы, все смеялись и шутили. Некоторые представления лучше было забыть, едва они заканчивались, но только не это. Это они будут помнить.
Влетел Пухольс и принялся хлопать по спинам мужчин и целовать руки женщинам.
— Изумительно! Великолепно! — восклицал он.
Остановившись перед Уорнером, он подмигнул.
— «Кабзы» — это нечто. Я в восторге! Уж отец бы посмеялся, ох, как посмеялся!
— Благодарю вас, сэр, — ответил Уорнер.
Он не смог сдержать улыбку, хоть ему по–прежнему не нравились изменения. Как тут огорчаться из–за них, когда публика в таком восторге?
Послушать Уорнера явилось все поселение. Дети сели впереди, родители и те, кто постарше, сгрудились позади них, а молодежь устроилась в задних рядах, откуда можно было ускользнуть, чтобы заняться тем, чем всегда занимается молодежь, когда старшие смотрят в другую сторону. Уорнер пересказывал «Одиссею» так, как слышал ее от своего отца, выучившего ее наизусть за время Долгой Зимы. Он сохранил выражения, которые любил в отцовском исполнении: фиал–ково–темное море, розовоперстая Эос, Одиссей хитроумный, сероглазая Афина. Но у него никогда не было такой хорошей памяти, как у отца, поэтому он не пытался цитировать длинные куски поэмы. Он рассказывал историю. Кем бы ни был его отец, Уорнер был повествователем. Он долго рассказывал в ночи, начиная с решения Афины и постепенно перейдя к долгу Телемаха перед честью матери и памятью отца. Годы пролетели с тех пор, как он в последний раз вспоминал «Одиссею», и теперь, по прошествии времени, она получалась другой. Он сам был одновременно Телемахом и Одиссеем, но в обеих ролях был обречен на вечные поиски отца, которого не найти никогда, и дома, которого не существовало.
Когда все закончилось, он был охрипшим, слегка пьяным и едва сдерживал слезы. «Уорнер — сказал он себе, — ты потерял и отца, и дитя. Поэтому ты гоняешься за книгой про человека, который не может защитить честь отца и отомстить за него. Ты позволил этой истории сводить тебя с ума».
Из толпы появился Маркес, хлопнул его по плечу и протянул бутылку.
— В точности так, как это нужно рассказывать! Ты настоящий рассказчик, — сказал он. — Повернись, пусть все поблагодарят тебя. Потом можешь пойти посмотреть мои книги.
Словно в тумане от усталости, Уорнер принимал благодарности и подношения публики. Все шло по заведенному порядку: да, очень любезно, благодарю вас, очень рад, что вы пришли. Когда все закончилось, он последовал за Маркесом в сруб и ждал, пока Маркес вытащит из угла комнаты сундук.
Открыв его, Маркес отступил на шаг.— Видишь? — сказал он. — Тридцать книг. На сотню миль вокруг ни у кого столько нет.
Уорнер приблизился к сундуку, готовясь к разочарованию. Вероятно, он найдет Библию. Компьютерные учебники, биографии знаменитостей, чья слава растаяла во время Падения, руководства по самосовершенствованию и улучшению отношений с Богом и семьей. Кажется, это все, что он находил, когда вообще находил хоть что–нибудь.
Но в сундуке поверх аккуратных стопок, словно громовой раскат, докатившийся через сорок лет, лежали попорченные водой, заплесневелые, со сломанным корешком, но абсолютно пригодные для чтения «Избранные пьесы Уильяма Шекспира», том IY, содержащие — в дополнение к «Как вам это понравится», «Двенадцатой ночи», «Виндзорским проказницам», «Троилу и Крессиде», «Все хорошо, что хорошо кончается» и «Мере за меру» — полный текст «Гамлета, принца Датского».
Двумя часами позже последние сомнения исчезли. Пухольс дал ему чашку чего–то горячего, приправленного специями, и Уорнер был пьян, впервые в жизни. Его отец стоял на складном столике, декламируя историю Падения, написанную нерифмованным пятистопным ямбом. Уорнер решил, что он влюбился в одну из женщин, разносящих тарелки с дымящимся мясом. По небу прокатился треск и грохот, Уорнер поднял глаза и увидел меркнущий свет болида. «Большой, — подумал он. — Если бы такой попал, мы бы почувствовали». Он попытался вспомнить, сколько больших ударов он видел или слышал. Может, дюжину? Ни один из них не шел ни в какое сравнение с настоящим Падением или же теми пятью или шестью после него, обрушившимися на столицу позже.
Ближе всего к месту удара Уорнер оказался как–то в Мичигане, когда ему было лет шесть–семь. Получилось так, что он смотрел с пляжа на огромное озеро, и огненная полоса, упавшая с неба, подняла в воздух столб пара. Несколькими секундами позже он услышал грохот, а примерно через минуту после этого огромные волны начали накатываться на пляж. Смеясь, Уорнер побежал в полосу прибоя, но Толстый Отис поймал его и объяснил, что такие волны могут утащить его с собой. Еще один треск, то ли подальше отсюда, то ли просто метеор был поменьше, вернул Уорнера обратно в настоящее. Толстый Отис поглядывал через плечо, смотрит ли его жена, как он пытается усадить подавальщицу к себе на колени. А теперь список затопленных городов большой: Нью-Йорк, округ Колумбия, Майами, Бостон, Токио, Дакар, Лагос, Кейптаун, Дублин, Гонконг…
Потом прошло еще время, и гулянка переместилась на закрытую парковочную площадку за стадионом. Деревья и вьющиеся лозы сплетались в живую изгородь, придавая этому месту вид… да, ведь они только что играли «Летнюю ночь». Вид заколдованной лужайки или чего–то в этом роде. Уорнера немножко мутило. В живом небе перестреливались звезды. Если верить отцу, иногда это означало, что скоро будет удар. Наверняка узнать невозможно.
Сидя у задней стены фургона, Толстый Отис пересказывал текст «Рассказа Мельника». Все были пьяны. Уорнер отыскал свой фургон и забрался внутрь, чтобы лечь. В животе у него бурлило. Снаружи донесся взрыв хохота: Алиссон одурачила Авессалома, заставив поцеловать себя в задницу. Уорнер перекатился на бок, надеясь уменьшить давление в животе. Это не помогло. Он поднялся и потащился в густые заросли в углу площадки. Там его вывернуло наизнанку. Он откатился в сторону от мерзкой лужи и лежал на спине, дожидаясь, когда утихнут спазмы. «Больше никогда, — думал он. — Если это и есть выпивка, то я больше не хочу ни капли».
У распахнутых на улицу ворот поднялась суматоха. Сквозь лепет голосов Уорнер услышал цоканье конских копыт. На него обрушились слова: «мерзость», «нечестивость», «грех»… «О нет!» — подумал Уорнер.
Пухольс принялся кричать, потом закричал еще кто–то, а потом, когда Уорнер начал подниматься, чтобы проскользнуть обратно в фургон, у ворот загремели выстрелы. Уорнер замер и попятился обратно в кусты. Визжали лошади, кричали люди, ружья продолжали палить, а потом послышалось потрескивание огня. Он больше не мог этого вынести. Уорнер высунулся из куста и увидел слишком много всего сразу.
Горящие фургоны. Пухольс, мертвый, под копытами лошади, сидящий на ней человек с холодными глазами, глядящий на Уорнера поверх дула ружья.
Отец Уорнера, лежащий лицом в асфальт, неподвижная рука протянута к горящему фургону.
Уорнер пригнулся и побежал, возле его головы просвистела пуля. Он достиг ограды, примерился и перемахнул через нее, режа пальцы о колючую проволоку. Трещал огонь, звук этот, казалось, все усиливался, пока Уорнер не сообразил, как раз в тот миг, как его босые ноги коснулись земли за пределами парковки, что этот треск доносится сверху, и, как только мысль эта пришла ему в голову, оглушительнейший грохот, какого он никогда не слышал, сначала сбил его с ног, а потом погасил сознание, будто свечу.