Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
Он говорил, взволнованно расхаживая по камере, хотя девушка, не желая слушать, давно уже натянула на голову одеяло. Заметив это, он резко остановился.
— Тебя клонит ко сну? Нисколько не интересуют мои слова? Но если это не мои слова, а, например, Елены Болдуре? Если бы эта женщина не отрицала самым категорическим образом твою принадлежность к коммунистической организации, я, возможно, даже никогда бы не узнал о твоем существовании.
— Какая еще Елена Болдуре? — спросила она глубоким грудным голосом, каким часто говорят во сне.
— Ты прекрасно ее знаешь! Еще лучше, чем она знает тебя… Илона! Кажется, так вы ее называете?
Лилиана непроизвольно откинула с головы одеяло: хотелось посмотреть ему в глаза, однако не подумала о том, чтобы сначала скрыть заинтересованность, промелькнувшую в глазах, хотя об этом говорило уже
— Боангинуца, — рассеянно добавил он. — Судя по имени, мадьярка. Илона… Или же просто маскарад, вызванный обстоятельствами.
Она уже не слушала его, даже не видела перед собой. Тело мгновенно залил холодный пот. Что делать? Как реагировать? И все же каким-то жестом, еле заметным и непроизвольным, она подтвердила его предположения. Допрашивает, пытается выведать… Ну хорошо, хорошо, но откуда взялось у него это предположение, на чем оно базируется? Кто назвал ему имя Илоны? Кто, кто?
— Прости меня, барышня, — называть тебя иначе не могу, даже если это тебе и неприятно… Так вот: прости излишнюю болтовню. Мне отнюдь не хотелось тревожить твой сон, но сейчас тебя должна навестить мать: наконец-то дали разрешение. Она ждет… Ты согласна повидаться с матерью или не желаешь свидания?
— Пусть зайдет, только ненадолго.
— Как тебе угодно. — Ее начинала раздражать эта лакейская галантность… Подойдя к железной двери камеры, он крикнул, не переступая порога: — Пригласите госпожу Дангэт-Ковальскую!
Выйдя навстречу женщине, он попросил ее пройти в камеру, сам же, любезно Поклонившись, удалился.
Послышались шаги, стук каблуков по цементному полу: цок-цок, цок-цок. Затем шелест шелка.
— Прости, что лежу. Капельку устала, совсем немного, — проговорила Лилиана, чувствуя приближение матери.
— Ничего, девочка моя, слава богу, что мы наконец увиделись. Даже трудно понять, какое чувство сейчас во мне сильнее: боли или же совсем другое — стыда. — И горестно застыла…
Однако вскоре она справилась с потрясением, быстро, торопливо вынув из муфты пудреницу, достала пуховку и, подняв вуаль, прикрывающую лицо, легонько провела ею по щекам, затем обняла и поцеловала девушку. И только теперь, растроганно улыбнувшись, стала удивительно похожей на дочку. Того же густо-красного, рубинового оттенка волосы, только чуть-чуть более блеклые, те же глаза — сплошная голубизна, только более тусклая… Она была довольно полной, хотя держалась прямо, стройно, — так и веяло собранностью, корректностью, сдержанной величавостью. Высокая, с изысканными манерами, подтянутая.
— Успокойся, мама, я пока еще не умерла. — Девушка даже не подтвердила эти слова каким-либо жестом: зачем, в самом деле, если и так видно — дышу, говорю, — значит, жива.
Она высвободилась из объятий матери, поднялась с койки и, сунув ноги в тюремные туфли, подошла к окошку. Обвела глазами переплетения решеток, затем, как будто вспомнив о посетительнице, повернулась к ней лицом.
Мать внимательно следила за каждым шагом дочери, пытаясь отыскать в ее движениях что-то прежнее, знакомое, и, когда наконец ей это удалось, снова начала беззвучно плакать.
— Уже четыре дня прошу у него… Какое страшное слово "тюрьма"! Однако каждый раз один и тот же ответ: ты не желаешь свидания. Это в самом деле так, девочка моя, или же тюремщики лгали?
— Мне не хотелось видеть твоих слез. И сейчас не хочется. Я не переношу их, не одобряю…
— И сейчас не хочешь… — Она покорно опустила голову, незаметно смахнув слезы с ресниц… Теперь глаза ее были сухи и она снова обрела уверенность, присущую даме из высшего общества… Волосы, собранные в строгий пучок, прикрытый с одного боку столь же строгой, элегантной шляпкой. Вуаль оставалась поднятой, и это очень сказывалось на ее облике; наглухо, на все пуговицы застегнутое пальто, небольшой воротник из куницы, такая же муфта… Надета она только на одну руку — вторая все время в движении, достает и прячет пуховку, носовой платок…
— Об отце, как вижу, даже не спрашиваешь… Но ведь… Как бы ты ни относилась к нам, это все же твой отец… Он не знает и, наверное, ничего не должен знать… — добавила она сухо, стараясь держаться достойно и непринужденно, во что бы то ни стало скрыть растерянность.
— Ни за что на свете! — запальчиво проговорила девушка. — Я не потерплю никакого вмешательства! В случае чего, откажусь громогласно, да, да! И знаешь что, мама, — чувствуя, как тяжело матери, сказала она, —
иди, дорогая, домой, займись музыкой. Все, как видишь, настолько обычно, что нам не о чем даже говорить. Я ушла, отвернулась от вас, потому что вы с ними. Да, да. Потому что у вас другие взгляды на жизнь, другой образ мыслей, другие — и это хуже всего — интересы… Не удивляйся, мама, — это правда. Может быть, все выглядит не так отчетливо, но в целом верно. Вы поддерживаете фашистов…— Твои ноги, господи! — приглушенным голосом воскликнула дама, хватаясь руками за голову. — В каком они виде — неухоженные, в этих уродливых тюремных туфлях! Твои прекрасные ноги, ноги балерины. Теперь уже трудно представить, да, да, невозможно представить, что они могут ходить по паркету! Господи, им никакие туфли не будут впору! Разве что ботинки или лапти…
Она закрыла ладонями рот. Однако тут же отняла их и воскликнула:
— Покажи руки! — И, подойдя к девушке, приподняла ее руки, стараясь разглядеть их. — Да, от этого можно прийти в ужас. Разве такими были твои пальцы? Сейчас они похожи на деревяшки, — проговорила она, на этот раз сдержанно. — Как же ты сможешь теперь дотронуться ими до клавиш? — И отпустила руки дочери. — Ну что ж, Лилиана, слова, которые ты только что произнесла… возможно… Однако ты разрушила все, что было в тебе утонченного и привлекательного. Я уже не говорю, девочка, об этой неопрятной прическе, о цвете лица — но твои руки, редчайшей красоты, твои ноги… Никакое чудо теперь не вернет им прежней, божественной привлекательности. Ни сам бог, ни твоя революция…
— Ох, мама! — Лилиана сбросила с ног тюремные башмаки и повалилась на койку. — Ты сама не знаешь, как забавно выглядят твои сетования — впору смеяться, ей-богу! Только у меня нет сил. А теперь вытри, пожалуйста, слезы, опусти вуаль — короче говоря, стань прежней госпожой Дангэт-Ковальской. Прими свой обычный вид, даже более торжественный, чем всегда: так ты выглядишь куда внушительнее, и мне легче будет высказаться до конца. Ну вот… Послушай же меня, мама.
Она негромко, коротко, как будто про себя, рассмеялась и окинула мать снисходительным взглядом.
— Я постараюсь пощадить тебя и потому скажу не так уж много. Впрочем, в этом нет особого смысла… Итак, мои ноги, ноги балерины, раз зашла о них речь… Я, например, и сейчас считаю их красивыми, только знаешь в каком виде? Когда их разобьют в кровь арапником! Там, внизу, в подземелье, где пытают арестованных! Меня приводят в чувство, вижу над собой гнусные морды фашистов, слышу их вопросы… Прости меня, но я действительно все это вижу перед глазами. И только об одном мечтаю… Чтобы кто-то мог посмотреть на меня в эту минуту! Подожди, мама, осталось немного! — торопливо проговорила Лилиана, желая все-таки высказаться до конца. — Мои руки, пальцы, похожие на деревяшки, маникюр?.. — Она на секунду задумалась, словно решая, стоит ли говорить дальше. — Я боюсь продолжать, потому что не знаю еще, смогу ли устоять, выдержу ли, когда придет черед… Иглы! Нет, я не выдумываю: мои товарищи испытали это на себе. Да, да, под ногти загоняют иглы, чтобы сломить человека, заставить отказаться от себя. Получить сведения о ком-то, о человеке, которого никак не могут поймать… И достаточно одного только слова, одного беглого взгляда… Но я боюсь, что… Ну вот, а теперь уходи, мама. Отправляйся домой, пока еще держишься твердо и величаво. Поскорее опускай на лицо вуаль! Вот-вот, вуаль! И никаких слез! Умоляю тебя… Эй, слуга закона, где ты там? — собрав последние силы, крикнула она. — Проводи до выхода госпожу Дангэт-Ковальскую! Держись, мама! Не ударим лицом в грязь перед этой скотиной! Выше голову, вот так! Браво, госпожа Эльвира!
Слишком долго находиться в таком напряжении показалось ей хуже самой страшной пытки. Опасаясь, как бы не закричать на весь коридор, она стала укутывать голову одеялом.
"Илона"… Елена Болдуре… Это одна и та же женщина. Неужели когда-то, не отдавая себе отчета, она могла перед этим хамом… Но что с нею, с Илоной? Что знает и чего не знает о ней Кыржэ? И почему он решил привести сюда мать? Каким чудом она сумела его уговорить?
Он перехватил жест. Когда она сорвала с головы одеяло! Неужели этого было достаточно? Ну, а Дан… Почему он так настойчиво расспрашивал? Быть может, без всякого умысла, не стоит в чем-то винить его! А что, если ради любви? Нет, ни за что! Если она настоящий советский человек, нужно немедленно сообщить о подозрениях Кыржэ на волю, товарищам по группе. И передать не только через Дана, но и через нее, маму!