Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
видишь, что брат твой сам невеселый, можно сказать - не-"
счастный. Что бы там ни говорила Маня, а Володьке часто жалко было и
Ганну, которая так же мучилась с поганым своим Корчом и ведь не от большой
радости хотела к Василю жить перейти. Жалко было - и всегда почему-то
неудобно и стыдно, хоть Володька толком не знал - почему. Может, потому,
что Ганна все же чужая жена, повенчанная в церкви с другим, что бегала к
Василю тайно, хоть Василь - венчанный с другой; встречались тайно, не по
закону, не
Вместе с этим снова и снова влекло соблазнительное:
все же хорошо было б, если б Ганна перешла к ним, стала родней, чтоб
родней стал и Хведька. Они, правда, и так уже почти свои с Хведькой, раз
уже у Василя с Ганной было такое; а все же лучше было бы, чтоб породнились
совсем, по закону...
Жалел Володька и Маню. Маню - так он только жалел:
что ни думай, она самая несчастная. Василя все же любит Ганна, и Василь
Ганну тоже любит; они могут пожалеть друг друга. А Маня одна, Василь и
глядеть на нее не хочет, говорить не хочет с нею. Жалко Маню. Оттого и
грустно и жалость берет, когда видишь, как она горбится иной раз над
люлькой. И хочется как-то успокоить, чтоб ей не было так горько, - как-то
помочь ей.
Володька не отлынивал, как раньше, когда мать приказывала позабавить
ребенка, который сам почему-то лежать тихо не хотел. Когда в хате никого
не было, а Алешка начинал горланить на всю хату, Володька и без чьих-то
там приказов подходил к люльке, забавлял или качал мальчика. Не то чтобы
книжку, а и игры свои интересные бросал, чтоб успокоить Алешку. Иной раз
он аукал, как Маня, и кривлялся смешно, показывал рожки и когда Маня была
в хате, когда ей было не до Алешки. Володьке хотелось, чтоб она похвалила
его: вот какой он, сказала бы, хороший, помогает ей, - но она будто и не
замечала его. И даже - Володька удивился - посмотрела как-то неласково,
будто и недовольна была, что он помогает. Нарочно подошла к люльке,
оттолкнула его, стала кормить ребенка, хоть тот и не хотел есть. А
однажды, когда Володька взялся забавлять Алешку, вдруг бросила полоскать
пеленки в корыте да так злобно ринулась к Володьке, что тому страшно стало.
– Чего лезешь?!
– закричала она, дрожа от злости.
Глаза у нее были красные, круглые, рот щерился.
– Чего трогаешь?!
Володьке показалось, что она сейчас ухватится за его вихор. Или
вцепится злыми зубами.
– Я позабавить... хотел...
– Он из осторожности отступил от люльки, не
сводя с Мани глаз.
– Позабавить! Иди забавляй сучек за углами! Забавляка! Позабавить
хотел!..
– Заорала грозно: - Чтоб не трогал! Чтоб близко к нему не
подходил!
– Не б-буду... Я только...
– попытался объяснить, оправдываясь,
Володька, но она перебила:
– Чтоб близко не подступал!..
– Не буду...
С той поры Володе было и жалко ее и боязно...
Дед Денис
воспринимал происходящее иначе, чем Володька. Не было уже удеда ни растерянности, ни возмущения, которые гнали его с поля в первый
день, когда на деда обрушил неожиданную новость Андрей Рудой. Дед не кипел
теперь, был на удивление сдержанным и ровным. Был он еще более строг и
рассудителен. Худой, костистый, с тяжелым красным носом, ходил в дубленом
кожухе и1 по двору, и по хлеву, уже будто не так старчески, с какой-то
крепостью в ходьбе, с достоинством отдавал приказания, чаще всего матери;
вел себя не как десятая спица в колесе, а как первый в семье, хозяин.
Мать, принимая его приказания, хоть иной раз и оглядывалась с опаской на
Василя, кивала деду согласно, слушалась. Василю дед почти не приказывал,
редко делал и замечания, но это не значило, что дед был снисходителен к
Василю: дед будто давал понять, что не желает связываться с этим неслухом.
И что ему мало дела до того, что думает это дитя. Надо сказать, Василь,
хотя и не бегал по приказаниям деда, ничем не противился тому, что дед,
действительно старший, не без основания присвоил право - руководить всеми.
Такое было не впервые. И раньше, когда в семье или в хозяйстве шло
что-либо наперекос, дед не смотрел втихомолку со своего скромного места,
дед выходил вперед и брался за вожжи сам В такие моменты дед будто
вспоминал, что он не для того тут, чтобы кашлять на печи да дымить
трубкой; видел заново, что он, а не молодые свистуны эти, самый
самостоятелвный тут. Один самостоятельный и один рассудительный.
Чрезвычайные обстоятельства будто звали деда подняться над всеми, вести
всех, и дед отзывался на клич, подымался и вел других. Удивительно ли, что
дед становился таким рассудительным, что и ходил и действовал с таким
достоинством...
Дед Денис не только не скрывал, а нарочно показывал, что ему не
нравится ни поступок Василя, ни непорядок в хозяйстве и в доме. Он почти
не говорил об этом, не корил Василя словами; то, как велико его
недовольство, дед давал почувствовать молча. Недобро поблескивали
маленькие выцветшие глазки из-под встопорщенных, кустистых бровей, густо,
неприязненно дымила трубка; и кашель, особенно когда Василь оказывался
рядом, был уже не добродушный, как недавно, а суровый, злой даже. Еще
больше о том, что думал дед о Василевом поступке, говорили серьезность и
строгость, с которыми дед хозяйствовал во дворе, в хлеву.
Молчание будто усиливало напряженность, и с каждым днем все больше Деду
виделось, что неслух этот не понимает его молчания! Замечать не желает!
Все нетерпеливей жевали сухие губы трубку, все злее кололи глазки из-под
топорщившихся бровей.
– За ум пора уже браться!
– не выдержал, наставительно произнес дед. В