Люди среди людей
Шрифт:
Ничего себе, хорош господин начальник! Но кому же все-таки адресовал он свою «всепокорнейшую просьбу»? Справа от углового жандармского штампа писарским, каллиграфическим почерком выведено: «Профессору химии Императорского Новороссийского университета господину». И все. Место для фамилии осталось свободным. Такая же надпись значится на конверте. Видно, на Спиридоновской не привыкли миндальничать: какая разница, что там за профессор, лишь бы сделал поскорее анализ. Но жандармское хамство на этот раз обернулось против самих авторов послания.
Экипаж снова загрохотал железными ободьями по булыжнику, и Мечников смог дать выход своему негодованию, не боясь быть подслушанным. Письмо принесли в университет еще месяц назад. Секретарь ректора, не вскрывая, послал его с курьером профессору химии Вериго. Вериго, не найдя на конверте своей фамилии, почел за лучшее отказаться
– Вот, пожалуйста, вынужден везти эту гадость авторам. Что-то детски-беспомощное слышалось в голосе Мечникова.
И взгляд его за стеклами очков скользил растерянно, непонимающе. Львиноголовый «Илья-пророк», как шутливо зовут его между собой студенты, то восторженно гремящий, то добродушно рокочущий с кафедры, покачивался теперь на подушках фаэтона присмиревший и подавленный. Таким Хавкин никогда не видел учителя.
А между тем так бывало всегда, когда в мечниковский храм всечеловеческой чистой науки врывалась «политика». Подобные вторжения рассматривал он как некое стихийное бедствие, нечто вроде землетрясения или извержения вулкана. Как мог ограждал он себя от политических бурь. Днем - лаборатория, лекции в университете; вечером - общество близких друзей-ученых, книги, музыка, любимый друг - жена. С него вполне достаточно этих тихих и ясных радостей. Но «стихия», отравляя жизнь, лезет сверху и снизу. Особливо сверху. Господин министр просвещения шлет профессорам Императорского Новороссийского университета гневное послание, требует, чтобы преподаватели служили «не для одного только чтения лекций, но и для внушения своим слушателям словом и примером тех неизменных начал высокой нравственности уважения к закону и порядку, которое составляет главные условия гражданской доблести». Неизменные начала! Гражданские доблести! Словеса!!!
Новый, присланный из Петербурга «временный» устав выбросил на свалку все, что еще осталось от университетской демократии. Вместо выборного проректора назначен чиновник - инспектор. Инспектор становится буквальным хозяином кошелька и живота студенческого. Исходя из соображений все той же «политики», он один будет теперь решать, кому давать стипендию, а кому ее не давать. Молодые подлецы ради подачки станут подхалимничать и наушничать. Талантливые бедняки почувствуют себя еще более уязвленными. Начнется (да она уже и началась!) борьба - забастовки, протесты. Мальчишкам некогда заниматься наукой. Они бегают по митингам. Их трудно обвинять в чем-либо: желудок - лучший советчик. И, в довершение всех бед, как-то так получается, что в этих историях он, профессор Мечников, всегда на стороне молодых. Скандалит на ученом совете, ездит с ходатайством к попечителю, толкует с мальчишками в коридорах, пока не замечает (а начальство, оно давно уже это заметило!), что сам-то он оказался в гуще «политики». Тогда, кляня всё и вся, пишет он очередное прошение об отставке и как талисман засовывает бумагу в боковой карман сюртука: в такой обстановке работать дальше нельзя; еще что-нибудь подобное - и он хлопнет дверью. Хлопнет, хотя за душой нет ничего, кроме профессорского жалованья. Слава богу – это уже позади. Двери Императорского университета с треском закрылись за ним. Исключение студента Хавкина и еще шестерых за письмо к ректору - последняя капля, переполнившая кубок его терпения. С отставкой он примирился. Трудно смириться с последней отравой, которую пришлось испить в стенах университета, - с гнусным жандармским письмом, о котором еще предстоит разговаривать.
Экипаж вырвался наконец из затора, обогнул густой сквер вокруг кафедрального собора и повернул на Спиридоновскую. Мечников сидит обмякший, потерянный. Ничего не поделаешь - жребий брошен. Надо взять себя в руки и сказать этим мерзавцам все, что он думает об их бумажке. Отставленный от кафедры, он все равно остается российским профессором и будет защищать честь ученой корпорации чего бы это ни стоило.
Только
три квартала отделяют экипаж от добротного жандармского особняка на углу Кузнечной и Спиридоновской со скрещенными знаменами над аркой ворот.Владимир решительно повернулся к Мечникову. Во что бы то ни стало надо отговорить Илью Ильича от поездки на Спиридоновскую.
– Илья Ильич, вы не должны туда ехать. Слышите? Отошлите письмо почтой.
Изумленные блики скачут по мечниковским очкам. Учитель и не знает, что он давно на подозрении у жандармов. Его считают «красным», связанным с революционными кружками. О его взглядах допытываются у арестованных студентов. Жандармы ни за -что не простят ему разоблачения своего письма. Под ударом окажется самое дорогое - его научная работа.
– Пока не поздно, Илья Ильич… От имени всех ваших студентов, всех, кто вас любит, прошу - не ездите.
Мечников встревожен, но продолжает петушиться. Почему, собственно, он не должен назвать мерзость мерзостью? Опасности никакой нет. Он честный человек и никогда не преступал государственных законов. В конце концов он найдет защиту в министерстве народного просвещения. Там не допустят, чтобы чужое ведомство вмешивалось в деятельность университетских профессоров…
Боже милостивый, этот мудрец и ученый не понимает самых простых вещей! В стране, где правят не законы, а люди, вовсе не нужно совершать преступления, чтобы оказаться в тюрьме. Министры, жандармы, университетские ректоры - всё это винты одной машины. И, право же, не случайно граф Толстой, бывший министр просвещения, на днях занял кресло министра внутренних дел.
– Илья Ильич, в опасности ваше будущее. Они не дадут вам заниматься наукой.
Мечников насупился:
– Послушайте, Владимир, а откуда вы все это знаете? Какая разница откуда. Зачем знаменитому натуралисту знать, что в казарме номер пять тюремные чины за деньги дают политическим арестованным читать следственные дела; что у убитого Стрельникова там же, на бульваре, был выкраден портфель с бумагами; что…
– Знаю, Илья Ильич. Поверьте на слово. Знаю. Были среди моих учителей не только биологи. Не нужно вам туда ехать. Ладно?
Мечников фыркает.
– Да это же из рук вон! Как вы смеете лезть ко мне с подобными советами? Черт знает что! Мальчишки просто распустились.
Вот теперь он гремит во всю мощь своего темперамента и легких. От недавней расслабленности не осталось и следа. Он, профессор Мечников, не ребенок и сам отлично знает, что ему делать. Еще извозчик лезет со своими дурацкими вопросами. Ну что? Куда приехали? В жандармское? Да нет же, не сюда… На Главную почту, на почту погоняй!…
…И снова Приморский бульвар. Злополучное письмо отправлено по почте, и к Илье Ильичу вернулось его обычное, спокойно-доброжелательное настроение. На думских часах половина третьего. Но Мечников не торопится уходить. Он сам предложил эту прогулку (благо день не очень жаркий), и они бродят вдвоем под зелеными сводами еще не успевших запылиться каштанов и тополей. Мечникову тридцать семь лет. Он рослый, просторен в плечах. Широко, чуточку даже театрально жестикулирует и светло смотрит в лицо собеседника. Только приобретенная от долгой работы с микроскопом привычка сутулиться, бородка и очки придают ему вид немолодого человека.
Бороду и усы в университете носят все - и профессора, и студенты. Молодежь - чтобы выглядеть солиднее ко времени выпуска. Не хочется безусым мальчишкой стоять на гимназической кафедре или адвокатской трибуне. Старые учителя и судьи и так недолюбливают молодых. Владимир - чуть ли не единственный на курсе, кто, не беспокоясь о солидности, бреет подбородок. Крутолобое юное лицо его с румянцем во всю щеку лишний раз подчеркивает разницу лет между учителем и учеником.
Да, Илья Ильич очень одобряет решение Хавкипа перейти в Петербургский университет. У него там с ассистентских времен сохранились некоторые дружеские связи. Конечно, он напишет коллегам, когда Володя поедет в столицу. Учиться, учиться! И поменьше дебатов, поменьше полемики.
– Сколько вам лет, Володя?
– Двадцать третий.
– Мне было столько же, когда старик Бэр прислал мне как кандидату на Бэровскую премию очень теплое письмо. Помнится, он даже хватил лишку, сказав что-то насчет чести, которую я окажу своему отечеству. Но одно его замечание стоит запомнить. Поменьше вступайте в полемику, рекомендовал Бэр, Кювье лишь очень редко полемизировал, а Гумбольдт - никогда! Новые открытия сами по себе - слышите, Володя?
– сами по себе прокладывают путь в любой области творчества. Вот как думал старый Бэр, и я думаю так же.