Магдалина
Шрифт:
ГЛАВА …
В стихах, которые таким странным образом попали мне в руки, я не нашел никакой откровенной крамолы, если не считать некоей неуловимой, совершенно особенной интонации. Подобное ощущение я испытал, когда первый раз услышал “A Taste Of Honey”. Знаменитый битловский хит был крупными круговыми зигзагами выцарапан кустарным фонографом на мутном рентгеновском снимке с изображением человеческого черепа. Купленные из-под полы на одесском толчке и со страшными акустическими предосторожностями установленные на проигрывателе лампового приемника, эти “кости”, несмотря на жуткий скрип, словно вышибли пробки из моих ушей, наглухо законопаченных такими музыкальными шедеврами как “Черный кот” и “Удивительный сосед”. Cамих стихов я уже не помню, кроме нескольких строчек из “Послания к декабристам”, где в середине глухо прокатывалось “хребет уральского хребта ломает ссыльным позвоночник…”, а в конце набатно звучало “…И могут навсегда обняться друзья и недруги в гробах в последнем равенстве и братстве”.
– Не могу я учить эти проклятые “черты характера”, – бормотал Валерка, веером разбрасывая по наледи крупный рыжий песок, – с души воротит…
– А что значит “интересные времена”? – спросил я.
– Агрессии много накопилось в людях, – сказал Валерий, – никто ни во что не верит, все устали от этой бессмысленной гонки, обнищали, озлобились, и вот когда все это вырвется наружу, тогда и начнутся “интересные времена”, когда к власти – большой или малой – начнут рваться все, а пробьется лишь тот, за кем будет стоять сила, пусть небольшая, но достаточно хорошо организованная для того, чтобы преобладать в решительные моменты и в нужном месте…
О чем мы говорили еще в то утро, я не помню, но на это размышление я натолкнулся позже, когда Валерка уже перешел в Военно-Медицинскую академию на казарменный паек, устроив меня на свое место и устно завещав мне все свои метлы, лопаты и, главное, комнату, которую я теперь занимал на совершенно законном основании. На увольнительные он частенько заглядывал ко мне, пользуясь заблаговременно изготовленным в мастерской ключом, и даже если я по каким-то причинам отсутствовал, подолгу просиживал за моим письменным столом.
Но однажды, придя домой, я еще в коридоре услыхал редкий, неуверенный стук пишущей машинки, доносившийся из-за моей двери. Когда я вошел в комнату, Валерий вздрогнул, обернулся, привстал из-за стола и, сделав руками в воздухе какой-то неопределенный жест, постарался закрыть собой пишущую машинку с толстой, проложенной траурными каемками копирки, закладкой.
– Привет! – сказал я, вопросительно глядя в его темные расширенные зрачки, – работаешь?.. Не помешал?
– Да это так… – уклончиво сказал Валерий, – некоторые мысли…
– Ясно – сказал я, – а почему в таком количестве?.. И откуда машинка?
– Подарок, – сказал Валерий, накрывая закладку и клавиатуру обшарпанной черной крышкой и аккуратно поворачивая маленький ключик в никелированном замочке, – а много копий потому, что хочу сделать свои мысли достоянием общественности…
– Похвально, – сухо сказал я, – делай, ты мне не мешаешь…
И пошел на кухню растапливать печь резными колонками принесенного со свалки буфета.
– Ты не обижайся, – сказал он, когда лакированные ореховые ножки буфета разгорелись, и я вернулся в комнату за чайником, – могут быть неприятности, и я не хочу, чтобы ты… Ну, в общем, чтобы и с тобой случилось то же, что со мной…
– Спасибо, – сдержанно ответил я, – ты настоящий друг, сейчас такого не часто встретишь…
– Да ты не беспокойся, – сказал Валерий, – машинку мне один алкаш за бутылку продал, она у него трофейная, так что вряд ли где-то существует образец шрифта… А после этой акции я ее утоплю, и концы, как говорится, в воду…
– Как Герасим Муму, – усмехнулся я.
– Ах, тебе смешно! – воскликнул Валерий, – тогда читай!
И он протянул мне отпечатанный на машинке лист, где мне тут же бросилась в глаза выделенные крупным шрифтом строка: ВОЙНА ВСЕХ ПРОТИВ ВСЕХ!
– Не понял… – ошарашенно пробормотал я.
– Да ты читай, читай, – сказал Валерий, щелчком поворачивая ключик в никелированном замочке на крышке.
И я прочел. Все, до конца, и не один раз. Про то, как вербуют стукачей, про то, что страна стоит накануне грандиозного краха, предотвратить который существующее правительство – в тексте было “хунта” – не в состоянии, ибо оно давно впало в коллективный старческий маразм, и прочее, и прочее. Впрямую к свержению предержащих властей автор не призывал,
но для того, чтобы хоть чуть-чуть расшевелить заплывшие обывательские мозги, написанного было вполне достаточно.– Ну что? – спросил Валерий, когда я прочел листок, – все понятно?..
– Да, все так, – сказал я, – но что ты собираешься с этим делать?.. Расклеивать по заборам?
– Да! – воскликнул Валерий, – по заборам, по стенам, в почтовые ящики совать – надо же что-то делать в конце концов!
– Оно, конечно, так, – сказал я, всматриваясь в нервные, от руки написанные строчки, угловато торчащие влево, – но вот выражение: военно-промышленный комплекс подобно гигантскому спруту высасывает из вас все соки, бросая в лицо пустые шкурки дутых лозунгов о грядущем коммунизме – кажется мне не совсем удачным…
– В каком смысле?..
– Слишком цветисто… Много эмоций…
– Что ты предлагаешь?..
– Надо подумать, – сказал я, – так с ходу я не могу…
Мы долго сочиняли и правили этот “Message To Mankind”, так долго, что Валерий опоздал в свою казарму и получил какое-то взыскание. Сейчас я уже не помню формы, в которой выразилась эта репрессия: внеочередные наряды, гауптвахта или лишение увольнительных. По-видимому, последнее, потому что допечатывал эти листки я уже один. Окончательный, подлежащий утверждению, текст, был переправлен в казарму в коробке папирос “Казбек”, и в этом тоже было что-то символическое: заснеженные вершины, одинокий всадник… Кавказ подо мною… Сижу за решеткой… Смешно?.. Сейчас, да, но тогда нам еще не было двадцати, и нам совсем не хотелось жить в мире, мало соответствующем тем идеальным представлениям, которые мы вынесли из наших провинциальных школ с их патриархальными строгостями и пасторальными романами, не заходившими дальше робких проводов до подъезда после танцевальных вечеров. Впрочем, в нашей школе во время выпускного бала двое десятиклассников напились и подрались из-за одной девушки, которая к тому времени оказалась довольно сильно беременной, но это обстоятельство было исключением, да и к тому же выяснилось уже на пороге, не запятнав беспорочного образа учебного заведения.
В знак одобрения текста Валерий вывесил в зарешеченном окне казармы белый подворотничок, и это означало, что теперь я могу, не дожидаясь его выхода из “темницы”, приступить к распространению “воззвания”. Но предварительно я должен был избавиться от самого явного “вещдока” – пишущей машинки. Способ избавления был решен заранее: машинку надо было утопить. Я приволок со стройки пыльный “крафтовский” мешок из-под цемента, почему-то решив, что он вызовет меньше подозрений, чем обычный картофельный, замкнул никелированный замочек на крышке, вылез на крышу через окно своей комнаты и, пройдя по грохочущей кровле до конька соседнего дома, бросил ключик в холодную, пахнущую сырой сажей, дымовую трубу. Затем вернулся, затолкал машинку в мешок, добавил для балласта гранитный булыжник, служивший Володе для прижатия уничтоженной за зиму квашеной капусты, закрутил тугим винтом бумажную горловину, плотно обвязал ее медицинским бинтом и, взвалив мешок на спину, по “черному ходу” спустился во двор. Во всех этих предосторожностях было, конечно, много от “литературы”, от только что заново открытого Достоевского, от хрестоматийно знаменитой “клятвы на Воробьевых горах”, но… что было, то было.
Но ведь не зря говорят, что история, если и повторяется в каких-то общих сюжетных чертах, но при этом повторе как бы сама себя пародирует, выступая в виде фарса или даже анекдота. Так было и на этот раз. Мешок с машинкой и булыжником я решил сбросить с центрального пролета Кировского моста, выбрав его как самый длинный по протяженности. Но миновав ветреный, мотающийся в сыром апрельском ветре, Летний сад, я заметил в угловой будке напротив въезда на мост, темный бюст постового милиционера. Головой я понимал, что он сидит там вовсе не для того, чтобы отмечать всех, кто пешком переходит на Петроградскую сторону, но длинноволосый юноша в потертом кожаном пальто с бумажным мешком за плечами мог не только возбудить его притупленное за день внимание, но и подвигнуть на какие-нибудь превентивные действия, типа: будьте любезны, молодой человек, покажите, что у вас там в мешке?.. Страхуясь от такого нежелательного оборота, я перешел горбатый мостик, отступил за угол институтского особняка и, распахнув длинные полы своего макинтоша, при помощи брючного ремня подвесил мешок на собственную шею. Завершив эту конспиративную операцию, я застегнул пальто на все пуговицы, сунул руки в карманы, нащупал сквозь ткань твердые бумажные складки, крепко сжал их в ладонях, вышел из-за угла и вразвалку, как беременный матрос, пошел к перекрестку. Все прошло благополучно; я дошел до светофора, послушно, не смотря на пустую вечернюю набережную, дождался зеленого света, поднялся на мост, обставленный мерцающими в тумане фонарями, остановился посередине пролета, огляделся, распахнул теплые полы пальто, высвободил горловину мешка из ременной петли и, поставив мешок на скользкие от измороси перила, столкнул его в плывущую под аркой бездну. Но каков же был мой ужас, когда вместо шумного всплеска из этой бездны донесся глухой шмяк, слегка приправленный мелким колким треском машинки, рассыпавшейся от удара о проплывающую под мостом льдину. Похолодев от ужаса, я перебежал через трамвайные пути на противоположную сторону моста и, перекинувшись через перила, увидел темное пятно мешка как раз посередине большого белого пятна, очертаниями напоминавшего Гренландию на школьной карте.