Магдалина
Шрифт:
– Назад!?. – вдруг истерически взвизгнула Нинка, – разверните носилки, сволочи! Нельзя ногами вперед!..
Санитары тупо затоптались на месте, но покорно развернули носилки и, ритмично покачиваясь, вынесли Серегу из комнаты.
Не знаю, помогло это или нет, но юный казак не только отлежался, но и всякими правдами-неправдами накрутил себе сорок четыре дня больничного листа, необходимых для оформления годичного академического отпуска. Кроме того, в больнице он выучился играть в преферанс и, вернувшись в общежитие, тут же стал прилагать полученные навыки к делу, затаскивая к нам в комнату преферансистов со всех курсов и факультетов и устраивая натуральные карточные марафоны, продолжавшиеся порой до пяти-семи суток с редкими перерывами на сон и пробежку до углового гастронома. Вадик и Нинка пользовались этими краткими передышками для “свободной любви”, а мне не оставалось ничего другого, как с утра уезжать в город на одной из первых электричек, допоздна торчать в лаборатории или библиотеке, возвращаться за полночь и, выпив стакан бледного чая с засохшим бутербродом, падать в свою койку и задергивать над головой ситцевый полог, укрепленный
Но больше всего поразил нас Сева, который по возвращении нисколько не возмутился таким бесцеремонным обращением с его скудным и убогим местом под тусклым электрическим солнцем нашей комнаты, уже окончательно к тому времени превратившейся в нечто среднее между карточным притоном и публичным домом. Напротив, он даже как будто обрадовался и, вместо того, чтобы повыдергивать медные концы из розетки над головой, отыскал за кулисами общежитейского клуба фанерный щит с ободранным горным пейзажем, положил его на свою наэлектризованную сетку, бросил сверху матрац, застелил его свежей простыней, одеялом и, положив в головах сухое и толстое дубовое полено, улегся на этом адском ложе, задрав костистый раздвоенный подбородок и вытянув вдоль тела длинные худые руки. Все это я узнал от Вадика с Нинкой, которые встретили меня, сидя в обнимку на коленкоровой банкетке в вестибюле общежития, куда я ввалился в три часа ночи, потому что проспал свою станцию и, проснувшись на конечной, восемь километров топал по темным шпалам навстречу мелкой колючей пурге. Идти к себе мы не спешили, потому что накануне был день стипендии, и в нашей комнате вторые сутки шла такая бешеная игра, что ее не смогло остановить даже столь странное поведение Мурашевича, явившегося из сумасшедшего дома. Мы еще немного посидели, покурили, а потом все-таки собрались с духом и решились вернуться в комнату с тем, чтобы общими силами постараться взять ситуацию в свои руки. Но там все разрешилось само собой еще до нашего появления. Едва мы поднялись на этаж и двинулись в сторону нарастающего шума, как дверь нашей комнаты со страшным треском слетела с петель, и в коридор, яростно матерясь и размахивая руками вывалилась темная фигура. Вслед ей вылетела бутылка, а за бутылкой головой вперед выпал еще один субъект, воткнувшийся в живот первому и, таким образом, сбивший его с ног. Они еще немного повозились у стенки, а потом кое-как поднялись и прошли мимо нас, опасливо оглядываясь и угрожающе ворча что-то напоследок.
В комнате мы застали уже привычную для наших глаз картину: свет тусклой лампочки под красным абажуром с замусоленными кистями – Нинкин подарок – широким маслянистым пятном расползался по столу, придавая омерзительно-живописный вид бутылкам, стаканам, плоской консервной банке с окурками, монетам, картам и мелким денежным купюрам, беспорядочно разбросанным по размокшим в вине газетам, застилавшим столешницу. Серега в тельняшке сидел на краешке стула перед неподвижно вытянувшимся на койке Мурашевичем и говорил ему, что партнеры, с которыми он познакомился в электричке, были шулера, и что таких не бить надо, а убивать на месте, как конокрадов на ярмарке.
– Убивать нельзя, они – люди… – бесстрастным голосом возражал ему Сева, глядя в потолок, на неровное пятно света, пробившееся
сквозь прореху в абажуре.– Они – нелюди! – убежденно повторял Серега, – убивать, рубить под корень, чтобы не дай бог еще гаденышей не наплодили!
– Убивать нельзя… – повторял Сева, прикрывая глаза тонкими выпуклыми веками.
– Идиот! – зашипел на Серегу Вадик, – ты знаешь, сколько сейчас времени?!.
– Знаю, – икнул Серега, – до х…!
– Да ты на часы посмотри, дубина!
Серега качнулся на стуле, закатал рукав тельняшки, сунул в свет лампочки циферблат наручных часов, поднял глаза на Вадика и сказал:”До х… и есть!”
– Ой, мамочки, а это что? – испуганно прошептала Нинка, увидев, как сквозь полосы тельняшки на Серегином левом плече медленно проступает темное пятно.
– А я откуда знаю, – cказал Серега, – я что – доктор?
– Я – доктор! – решительно сказала Нинка, – снимай тельник! И к свету!..
Серега подвинулся, стянул через голову тельняшку, и мы увидели на его жилистом, грязном от размазанной крови, плече ближе к подмышке маленькую темную ямку с чуть развернутыми краями.
– Вот сволочи! – воскликнула Нинка, – чем это они тебя?
– Пером, надо полагать… – вздохнул Серега, – и ведь говорил батя: не играй в поездах – никогда не знаешь, на кого нарвешься!..
Нинка сразу засуетилась, схватила со спинки Севиной койки чистую наволочку, и пока она рвала ее на широкие лохматые полосы, протирала ранку остатками водки и бинтовала порезанное плечо, Серега мрачно бубнил, что таких фраеров, которые перышками размахивают, он на х… видал, что он их в рот е… – и все прочее в таком же духе.
После этого случая Серега как-то странно притих, бросил пить, а один раз, вернувшись в общежитие чуть раньше обыкновенного, я увидел у него в руках книгу. Это был Чарлз Дарвин “Происхождение видов путем естественного отбора” – такой же фундаментальный и ортодоксальный труд, как “Капитал” или “Феноменология духа”. Мурашевич сидел за столом напротив Сереги и, горбясь как обезьяна, внимательно изучал какие-то справки, поднося их к выпуклым стеклам очков и даже зачем-то разглядывая на просвет.
– Да не трясись ты над этими погаными бумажками, – говорил Серега, не отрывая глаз от книжного разворота, – у тебя сорок дней больничного есть? Есть! Записано? Записано! И закон есть на этот случай, так что дадут они тебе академку как миленькие, никуда не денутся!..
Сам Серега провалялся в больнице сорок четыре дня, жалуясь на острые боли в животе и прочие болезненные симптомы до тех пор, пока его не отправили на рентген. На полученном снимке в зоне желудка явственно выделялось овальное темное пятнышко, со всей очевидностью указывавшее на язву, образовавшуюся по мнению врача в результате стресса, вызванного резкой сменой обстановки, режима питания и прочих флюидов, в совокупности пошатнувших железное здоровье потомственного казака Сергея Жамойды. Так что после выхода из больницы тот выхлопотал себе не только годовой академический отпуск, но и белый билет, обеспечивавший в перспективе полное освобождение от такой университетской напасти, как военная кафедра. При этом он пил портвейн, что страшно возмущало сердобольную Нинку, каждый раз пытавшуюся убрать со стола винную бутылку и советовавшую Сереге все-таки придерживаться водочной диеты. В конце концов тому надоела эта опека, и он, страшно округлив красивые, с лиловой конской поволокой, глаза, признался Нинке, что никакой язвы у него нет и в помине, и что рентген засек у него в желудке жеваную крошку обычной канцелярской стирашки, собравшуюся в темный, непроницаемый для гамма-лучей, комочек.
– Что, съели?!. – хохотал он, пуская в ребристый оранжевый купол абажура густой клуб папиросного дыма, – а тоже туда же: мы, понимаешь, доктора!.. Да у меня прадед был коновал, он от всех болезней кровь отворял – и все дела! Кому бог на сколько лет здоровья дал, тот столько и протянет, а всякие лечения – грех и напрасный труд!..
– А кровь тогда зачем пускал? – спрашивал Вадик, – если напрасный труд?..
– Богу тоже иногда помощь требуется, – серьезно отвечал Серега.
– Вот смотрю я на тебя, – говорил Вадик, – и меня поражает… нет, просто иногда потрясает…
– Что это тебя, интересно, потрясает?.. – спрашивал Серега, неприметно закатывая рукав тельника.
– Глупая щедрость природы! – беспечно восклицал Вадик, – как она могла так неосмотрительно дать такому идиоту, такому деревенскому чурбану…
– Короче…
– Такую феноменально умную башку, – примирительно заканчивал Вадик.
– Ну это уж ей виднее, – хмыкал Серега.
– Нет бы эти мозги на какое полезное дело направить…
– А это мы еще посмотрим, что нам полезно, а что – вредно…
И так далее, примерно в том же духе. В таких романтических условиях жаловаться на серую как асфальт скуку российской действительности было бы, наверное, не совсем справедливо, но всему есть предел, и человеческому терпению тоже. В конце февраля я стал замечать некоторые подозрительные изменения в Нинкиной фигуре и, приглядевшись повнимательнее, поделился своими подозрениями с Севой. Тот хоть и проводил большую часть суток на своей плоской койке, закрывшись от мира раскрытой книгой, установленной на груди, но, тем не менее, тоже кое-что заметил. Но его наблюдения относились не столько к Нинке, сколько к Вадику, который как-то странно притих и даже иногда заговаривал сам с собой в несколько неопределенном безадресном духе: ни фига себе… однако, дела… – и все такое прочее. И все бы это было ничего, если бы не яростные скандалы, неожиданно пришедшие на смену пламеной “свободной любви”. Ссоры между любовниками вспыхивали теперь по самым, казалось бы, ничтожным поводам, и был даже случай, когда только энергичное вмешательство Сереги предотвратило почти уже неминуемый мордобой. Но Вадик в тот раз схлопотал-таки в лоб, после чего исчез на пару суток, бросив на нас бледную осунувшуюся Нинку, которая с ногами забралась на койку и, глядя оттуда темными провалившимися глазами, мрачно заявила, что не встречала еще в своей жизни подонка, посмевшего поднять на нее руку.