Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:

Немцы, по мнению Вебера, хуже других подготовлены к подобной ситуации, так как, во–первых, вплоть до XIX века их жизнь была организована до малейших деталей, протекала размеренно и предопределенно. Безопасность и стабильность они ценили больше свободы, а дистанцированность от «аппарата современной жизни» им была незнакома. Во–вторых, в Германии с ее автократическим политическим строем администрация в большей степени совпадала с правительством, что создавало совершенно особый ореол вокруг чиновников. Наконец, в-третьих, авторитет немецкого чиновника в гораздо большей мере основывается на его профессиональной роли: «К нему обращаются только по званию, его положение определяется только его должностью, его уважают только за его ранг; в жизни он может быть только чиновником и никем другим». Стало быть, сама по себе численность чиновников в Германии (во Франции их доля в населении страны значительно больше, а в Соединенных Штатах лишь ненамного меньше)[478] не является решающим фактором. Альфред Вебер цитирует слова своего брата о том, что в Германии мы можем видеть настоящую «метафизику чиновничества» наряду с идеализацией крупных организаций, среди которых главной, но далеко не единственной является

государственный аппарат[479].

Когда в 1909 году на ежегодном заседании Союза социальной политики в Вене Альфред и Макс Веберы развернули атаку на чиновничество, в зале разгорелся спор. «Все правые страшно возмущены Веберами», — пишет Густав Шмоллер своему пражскому коллеге. Сам он не разделяет этого возмущения и оправдывает братьев так: «Конечно, у них нервы не в порядке; но они — закваска, привносящая жизнь в наши заседания; они честные люди и очень, очень талантливые». Дискуссию вызвал доклад Альфреда Вебера, в котором он в качестве примера уменьшения гражданской самостоятельности привел феномен политизации кадровых решений на предприятиях коммунального хозяйства, где членство в социал–демократической или пангерманской партии могло быть причиной отказа в устройстве на работу[480].

В ходе дискуссии берет слово и Макс Вебер — это его первое подробное выступление на тему бюрократического господства. Бюрократию он рассматривает как «собранную из людей машину»; тот, кто стремится к технически безукоризненному управлению, не ошибется, если решит ею воспользоваться. Стало быть, неэффективность — это не то, что больше всего беспокоит Вебера в бюрократии. Он, наоборот, даже преувеличивает совершенство ее функционирования и вслед за своим братом изображает ее как такую организационную форму, где одна человеческая шестеренка цепляется за другую, все происходит абсолютно обезличенно, а человек лишается своего человеческого своеобразия, становясь лишь средством в рамках некого объединения по достижению общей цели. Утрируя ситуацию, Вебер хочет обратить внимание своих современников, чье личностное становление происходило еще в XIX веке, на то, что отчужденный труд рабочего — неотъемлемая часть того, что мы сегодня называем «разделением труда». Тем не менее катедер–социалисты в Германии протестовали только против «манчестерской теории» повышения производительности за счет механизации, в то время как чиновничье государство, превозносящее ту же самую идею механизации, оставалось объектом поклонения. Макс Вебер здесь имеет в виду не что иное, как разрушение границ между рынком и государством, между капитализмом и социализмом. И там, и там людей приносят в жертву порядку: «Что в мире скоро не останется никого, кроме таких людей порядка, — так этот процесс уже начался, и главный вопрос, стало быть, не в том, как мы еще можем поддержать его или ускорить, а в том, что мы можем противопоставить этой механизации, чтобы оградить остаток человечности от дробления души, от этого повсеместного господства бюрократических идеалов»[481].

То, что Макс Вебер видит чиновничество в таком зловещем свете, не связано с тревогой по поводу конкретных проблем. Скорее, его необузданная риторика объясняется тем, что он выстраивает свою критику бюрократии не в контексте социологии или социальной политики, а в контексте государственного устройства Германии и характера государственного управления. В этом также заключается причина сохраняющейся односторонности его исследований бюрократии, которые чаще всего заканчивались критикой органов государственного правления. Именно там, а не в крупных экономических корпорациях находился объект его нападок. Чиновнику Вебер противопоставляет не предпринимателя и не служащего предприятия, а дееспособный парламент с «настоящими» гражданскими политиками, которые в представлении Вебера порой принимают черты идеализированных предпринимателей: они способны брать на себя ответственность, отвечают за свои решения, не боятся конфликтов, расчетливы и уверены в своих целях.

Таким образом, Вебер видит в бюрократизации, «доводящей [его] до отчаяния», сопутствующее явление цезаристской политики в Германской империи. Впрочем, подробно он объяснит свою позицию лишь в 1917 году в серии статей под общим названием «Парламент и правительство в преобразованной Германии»[482]. В них Вебер дает политический диагноз эпохи, который задним числом объясняет драматичные коннотации его понятия «бюрократия» и резко отрицательное отношение к чиновничеству. В этих газетных очерках Вебер представляет Германию как страну, находившуюся под личным правлением сначала Бисмарка, потом Вильгельма II. Оба правителя реализовывали свои идеи при помощи абсолютно деполитизированных чиновников и при попустительстве недееспособного парламента. Именно поэтому ни политические партии, ни буржуазия не стали кузницей руководящих политических кадров. Таким образом, работоспособность государственной системы управления была для Вебера лишь фасадом ее политической несостоятельности — обратная сторона немецкой бюрократии проявлялась для него в той готовности, с которой она позволяла использовать себя в качестве органа исполнения иррациональных повелений двора. Даже демократия с коррумпированными чиновниками — таковой немцы в те годы считали в первую очередь Францию — предпочтительнее, чем авторитарное государство с высоконравственными чиновниками.

Впрочем, выражая свое недовольство тем, что Германия не является парламентским государством, а власть политических партий здесь, по сути, есть не что иное, как «смена придворных мод под давлением династических и любых других интересов», Вебер имеет в виду не только внутриполитические различия. Его также возмущает «национальная особенность» немцев, на которых в политике «институциональные власти […] производят большее впечатление, чем мнение отдельного индивида». По мнению Вебера, в этом отчасти виновато ортодоксальное лютеранство: именно характерная для него идеализация государства и вера в непогрешимость властей стали причиной «самого ужасного ужаса» — провала либерализма в Германии[483]. Как писал его брат, христианская аскеза породила не только «молох» капиталистического «аппарата» и «внешних средств», но и аппарат абсолютных

этических норм, который, наряду с «аппаратом интеллектуально оформленных идей и представлений», подчинил себе все живое. Так было написано в брошюре Альфреда Вебера «Религия и культура» 1912 года издания, в эпиграфе к которой автор словно пишет о себе самом и своих отношениях с братом: «Что бы ты ни говорил, / За твоей спиной стоял другой, / Ты есть то, на что тебе хватило смелости, / Но рядом с ним ты только его тень». Впрочем, интеллектуальный аппарат Макс Вебер готов был отстаивать до конца. По его мнению, аскеты–протестанты как раз никак не были связаны с молохом позднего капитализма. В немцах вильгельмовской эпохи, и прежде всего в немецкой элите, он отмечает скорее недостаток, чем избыток самодисциплины. Если бы кто–то другой, а не его брат Альфред, боролся с рациональностью и «среднестатистичностью» во имя жизни и удовлетворения инстинктов, одновременно объявляя войну капитализму и морали, то Макс Вебер, вероятно, назвал бы такого борца «бумагомарателем»[484].

Того, что Кафка, в 1914 году превративший бюрократический аппарат в аппарат механический, сделал из социально–научного анализа чиновников, Макс Вебер уже не застал. Через два года после его смерти Кафка пишет роман «Замок», где все действие вращается вокруг государственного учреждения. Нельзя сказать, что он буквально напрашивается на социологическое прочтение, однако ведомство, занимающееся делом землемера К., и его чиновники совершенно не похожи на бесперебойно функционирующую машину. Они даже не в состоянии выяснить, вызывал ли кто–то землемера или нет, и угроза исходит скорее от их слов, чем от дел, скорее, от бездействия, чем от управления. Лишь в одном–единственном месте учреждение названо аппаратом: «А теперь я коснусь одной особенности нашего служебного аппарата. Насколько он точен, настолько же и чувствителен. Если какой–нибудь вопрос рассматривается слишком долго, может случиться, что еще до окончательного рассмотрения, вдруг, молниеносно, в какой–то непредвиденной инстанции — ее потом и обнаружить невозможно — будет принято решение, которое хоть и не всегда является правильным, но зато окончательно закрывает дело. Выходит так, будто канцелярский аппарат не может больше выдержать напряжения, когда его из года в год долбят по поводу одного и того же, незначительного по существу дела, и вдруг этот аппарат сам собой, без участия чиновников, это дело закрывает. Разумеется, никакого чуда тут не происходит, просто какой–нибудь чиновник пишет заключение о закрытии дела, а может быть, принимается и неписаное решение, и невозможно установить, во всяком случае тут, у нас, да, пожалуй, и там, в канцелярии, какой именно чиновник принял решение по данному делу и на каком основании»[485]. Здесь мы видим, что чудовищность бюрократии не в ее точности, а в ее многословности. И в этом отношении социология организации не уступит Кафке, ибо, получив первоначальный импульс от Макса Вебера, она целиком сосредоточится на критике веберовского сравнения бюрократии с механизмом и образе иерархического управления.

ГЛАВА 17. Весь мир обсуждает эротические проблемы

Дай мне целомудрие и воздержание, но не сейчас. Августин

Когда о ком–то за пределами монастыря говорят, будто он живет монашеской жизнью, то вряд ли имеют в виду, что этот человек отдает все свои силы капиталистической трудовой деятельности. Когда сегодня о ком–то говорят, будто он пуританин, то имеют в виду строгие взгляды в отношении сексуальности и прочих плотских радостей. С другой стороны, пуритане монахами не были, однако, как пишет Макс Вебер, воплощенное в практической жизни неприятие земного мира вкупе с активной самодисциплиной было их главным жизненным идеалом. О том, что этот идеал сохранял свою значимость и вне экономической жизни и сферы демократического коммунального управления, в частности, в браке и в половых отношениях, Вебер упоминает лишь вскользь. Возможно, он хотел подчеркнуть, сколь многим первые, «твердые, как сталь» капиталисты жертвовали ради своей экономической деятельности. Для него пуритане были аскетами, которые в лучшем случае скептически относились к безделью, праздникам и вообще ко всем «мирским» удовольствиям.

Но как на самом деле исторические герои Вебера относились к сексуальности? Пуритане высоко ценили брак: больше всего в римской католической церкви их удивляло то, что прихожане должны слушаться человека, не состоящего в браке, а стало быть, не несущего ответственности за семью и не имеющего важного жизненного опыта.

Кроме того, они презирали двойную общественную мораль, где монашеская аскеза должна была компенсировать распущенность правителей. Именно поэтому в истории рационализированного образа жизни пуритане имели такое значение для Вебера: все общество и всю неделю они подчиняли одним и тем же идеалам, не делая исключений для высокопоставленных лиц, не оставляя свободных торговых зон со сниженными нравственными тарифами, не допуская внеплановых выплат в виде божественной благодати.

Вебер считал пуритан людьми, враждебными к чувственным удовольствиям. Песнь песней Соломона для них — пустой звук. По мнению Вебера, их половое воздержание по сути соответствует монастырским принципам и даже превосходит монашескую аскезу, ибо для пуритан даже в браке половые отношения «допустимы лишь как угодное Богу средство преумножения его славы согласно его завету „плодитесь и размножайтесь“»[486]. Позднее, как пишет Вебер, на смену этой рациональной установке придет рекомендация «специалистов» — медиков: половые отношения прежде всего полезны для здоровья.

На самом же деле преобладающее направление этого религиозного течения, одобряя брак (оставаться Адаму одному «не было хорошо»), одобряет также удовольствие, получаемое супругами друг от друга, как и духовное, так и физическое. Причем не ради неких высших целей, а ради самого удовольствия[487]. Их подлинным идеалом было взаимное утешение, к которому относилась и сексуальность, при условии, что супруги хранили верность друг другу. Аскеза не была для них ни самоцелью, ни выражением неприятия мира. Так, например, посещение театра пуритане осуждали не потому, что в театре люди получают удовольствие, а потому, что там нередко происходят драки.

Поделиться с друзьями: