Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
— А ну, повтори только!
— Хлюст!
— Вот еще раз скажешь — и скатишься с катушек!
Хлюст!
— Твое счастье, что я не хочу руки пачкать, — сказал Жорж Удар, вытер руку о штанину и неожиданно спокойно спросил: — Закурить найдется?
— А может, и найдется.
Микитка вытащил мягкую пачку «Тары-бары» и удивительным щелчком, которому завидовали все мальчики, выбил папиросу. Не две, не три, а именно одну — и точно в руку Жоржу Удару.
Яша Кошечкин фиалковыми глазами смотрел на обоих. И за маленькой железной спиною Микитки никто уже не боялся Жоржа Удара.
10. Кто
Весь год Микитка ходит с облупленным носом — летом он обгорелый, а зимой обмороженный. Микитка трет его кулаком и говорит: «Ух, бисова душа». И в картузе с козырьком назад, гибкий как веревочка, лезет на крышу или дерево.
Но если вы увидите мальчика просто на крыше или на дереве, — это еще не Микитка. Если же мальчик балансирует на самом коньке крыши или на самой верхней упругой ветке, — вот это и есть Микитка.
Появляется он всегда внезапно и самым неожиданным образом: то соскользнет вдруг с крыши по водосточной трубе, то возникнет из какой-то дыры в заборе.
Вообще Микитка не признает никаких дверей и калиток.
Если даже калитка гостеприимно открыта и ее не охраняет лохматый, злой, с сонными глазами пес, — все равно Микитка предпочтет пробраться через дыру в заборе, испытывая именно от этого особую радость. Не признает он и исторически сложившихся улиц или переулков, у него всегда есть веселый прямой путь через огороды, пустыри, перелазы, а сквозь глухие заборы он проходит как человек-невидимка.
А за Микиткой всегда — песик по имени Булька, шарообразный, смешной, с мордой, заросшей густой свалявшейся коричневой шерстью, сквозь которую посверкивают острые глазки.
Если кто увидит Бульку, то говорит:
— Ну, уж Микитка идет.
И наоборот — увидев Микитку, говорят:
— Где-то уж тут Булька.
Когда Микитка злится — и Булька зол и лает. Когда Микитка смеется, и Булька, подняв хвостик, подпрыгивая, повизгивает. Когда Микитка ест, и Булька тут же, громко чавкает или грызет кость. А ночью, когда Микитка спит, Булька лежит на пороге хаты, прикрыв глаза, дремлет, но сквозь дремоту при малейшем шуме ветра в кукурузе открывает глаза и бурчит.
У Микитки щербатый, сломанный зуб, и все, что попадается ему в руки, он пробует на этот зуб: орех ли, каштан, монету. В остальное время этот зуб заменяет ему свисток.
А свистеть ему приходится беспрерывно.
Если идут рвать яблоки в поповском саду, или на баштан за кавунами, или на базар, где шипят сковороды со свиной колбасой, или на реку, к скалам, где так глубоко, что и пароход утонет, — можете быть уверены, что впереди, в белой разодранной рубашке, свистя в согнутый палец, бежит Микитка и, перепрыгивая через канавы, кричит:
— Гоп-ля!
И нет для него большей радости, чем ласточкой прыгнуть в воду и исчезнуть, а когда все забегают на берегу — «Утонул, утонул!» — вдруг вынырнуть с довольной физиономией и сказать: «Прикуривал».
Все, что ни попадет в его руки, — красная велосипедная резина или стеклянная трубочка, — начинает тут же стрелять или свистеть.
Вот он срезал веточку бузины. Раскаленный докрасна кусок проволоки с шипением, как сквозь масло, прошел
сквозь бузину, вытолкнув стекловидный слой ваты. И Микитка, поглядев на свет, говорит: «Тройное увеличение».Теперь это уже не бузиновая веточка, а подзорная труба.
Но стоит протолкнуть в нее сжеванную в шарик бумагу, как подзорная труба станет ружьем, а если раскаленным гвоздем прожечь в ней дырочки, то это уже не труба и не ружье, а милая дудочка.
И Микитка сыграет, как на флейте, пальцами открывая и закрывая дырочки, и дудочка расскажет о том, что видела, когда была зеленой веточкой, что снилось ей в звездные ночи, что рассказывал ей ветер на рассвете.
Но если нет под рукой бузиновой дудочки, то Микитка сыграет и на кленовом листе, а если нет и листа, то прогудит в кулак такой мажор, что откроются окна, люди выбегут на балконы, думая, что проходит полк с духовым оркестром и знаменами.
— В сабли! Урра! Рубка! — кричит Микитка, идя с палкой на крапиву.
Но едва Микитка подойдет к своей хатке, он как бы робеет, становится тихим, снимает картуз и входит, как в церковь.
А как же славно, духовито, уютно пахнет в маленькой, низенькой единственной горнице, половину которой занимает печь.
В глубине мрачно сияют иконы, сурово глядя на Микитку.
— Мамо, вы тут? — спрашивает Микитка.
— Тут, тут. Погулял хорошо?
Она сидит в закутке и шьет, шьет.
У нее темные узловатые руки.
— Чи хлопчика привел?
— Эге, — отвечает Микитка.
— Гляди не забижай, Микитка!
— Авось не забижу.
Я люблю приходить сюда, люблю жаркое, настоянное на ромашке и ржаном хлебе тепло дома.
На старой, выцветшей до желтизны фотографии стоит во весь рост огромный, широколицый, лупоглазый солдат в бескозырке, положив руку на плечо сидящей рядом, в бамбуковом креслице, старушке.
— Это кто такой? — интересуюсь я.
— То батька мой. Видал, какой гренадер!
— А это кто? А это? — спрашиваю я, показывая на фотографии.
— Люди, — кратко ответствует Микитка.
— Какие люди? Родственники?
— Отчего же родственники? Люди — и всё.
От него пахнет ягодами и голубями, и я очень завидую непостижимой для меня вольной и храброй его жизни.
И у меня живут голуби. Я тоже кидаю им зерно, и они сначала недоверчиво косятся одним глазом: «Ты кто такой?», а потом повернут головы и косятся другим глазом: «А ну, посмотрим на тебя и с этой стороны, не опасно ли?», нахохлятся и в конце концов все-таки слетят и клюют, и если самому не шевелиться, то сядут даже на руку или плечо.
Эх вы, голуби, голуби! Отчего вы так печально сидите и бормочете и плачете весь день?
Я никак не мог приручить голубей. Пока они сидели в темноте и тишине чулана, они были мои. Они клевали зерно и ворковали непонятно о чем, и я прислушивался к их тоскливому говору, жалел их, и все казалось, что они просятся в синее небо. Но стоило только открыть окно и выпустить их, со всех сторон раздавался разбойничий свист, вылетали стремительные турманы и уводили их навсегда.
А у Микитки они живут на открытой всем ветрам крыше, летают в поднебесье и всегда возвращаются назад.